Сначала Куни стал демонстрировать молниеносный счет. Он предлагал любому присутствующему писать столбцы шести-семизначных цифр за его спиной. Затем он на несколько секунд оборачивался к доске и сразу говорил сумму.
Это еще можно было понять. Но Куни усложнил условие. Он предложил вращать доску, на которой были записаны импровизированные цифры. Затем оборачивался, смотрел чуть дольше, чем раньше, на то, что для меня было совокупностью концентрических меловых кругов, и давал безошибочный ответ. Я стал аплодировать. Но при чем же здесь угадывание мыслей?
Наступило второе отделение. Куни предложил любому присутствующему выйти на сцену и загадать любое число до тридцати. Загаданное число писалась за его спиной на доске. Он брал вышедшего за запястье и приказывал считать про себя. Ошибок не было. Куни объяснил, что чувствует микроимпульсы. Это был живой детектор лжи.
Но Куни как артист не чуждался и фокусов. Он спросил у публики, кто знает немецкий. Вызвался я. Он пригласил меня на эстраду вместе с девушкой, от которой знания немецкого языка не требовалось. Куни предложил загадать числа до тридцати, взял нас за запястье и велел считать про себя: ей по-русски, а мне по-немецки. Как только мы начали считать, он резко оборвал:
— Вы неверно считаете!
— ?
— Я говорил вам считать с нуля, а вы считаете с единицы!
Это был артистический прием. Куни хорошо знал, что никто обычно не считает с нуля, и отгадывал ритм, а не сами числа. Он, конечно, отгадал и мое число, и число соседки. Я делал все усилия, чтобы скрыть от него особый акцент на задуманном числе. Без толку. Немецкий был не при чем.
Куни попросил теперь прятать предметы в зале, брал человека, спрятавшего предмет, за запястье, шел сначала в проход, разделявший зал надвое, находил нужный ряд, а потом двигался вдоль ряда и находил предмет. Делал он это молниеносно и без усилий. Но и это было не все. Куни усложнил задачу. Теперь он уже не держал за руку человека, а шел впереди на расстоянии полуметра. Все предыдущие опыты он делал легко, безо всякого напряжения. Здесь он весь сжался. Левую руку он вытянул вперед, а правую назад. Он не шел, а, согнувшись, весь в поту, крался между рядами. Лицо его побагровело. Он нашел предмет, и на этом его выступление кончилось. Он также объяснил, что страдает от своей памяти, ибо никогда ничего не может забыть.
Мы были потрясены. Куни только что возобновил представления, разрешенные после смерти Сталина. В России был еще один такой человек, Вольф Мессинг, но на его представления было очень трудно попасть, и я его не видел. Куни умер, по существу, в безвестности, если только его не использовали для темных дел.
32
После возвращения в Москву я снова стал бывать у Наташи. Вскоре я узнал, что она встречается со своим однокурсником, хорошим парнем из простой семьи, за которого вскоре и вышла замуж. Это не был сословный брак. Ей, по правилам, нужно было выйти замуж за военного, и к ней сватались полковники. В то время уже складывались законы советской военной касты. Но Наташа им не подчинялась. За это ее и изгнали из военной среды, которую она, как и мать, умершая а августе 1953 года, не любила. Выход Наташи замуж был для меня ударом, и от него в моей жизни пошли круги, но наши отношения перешли в искреннюю дружбу, которая продолжалась долгое время (до 1970 года).
Подводя итоги, я могу сказать, что, хотя из этой истории ничего не вышло, Наташа и ее семья поддержали меня в одно из самых трудных времен — время процесса врачей и готовившегося избиения евреев. Я навсегда сохранил к этим русским людям чувство глубокой благодарности.
33
Уже вскоре после смерти Сталина у меня родилась мысль обратиться с просьбой о реабилитации отца. Когда я поделился этой идеей с родственниками, на меня зашикали. Все страшно перепугались такой дерзости. Но когда был арестован Берия, я, никого не спрашивая, решил действовать сам. Придя в приемную Президиума Верховного Совета на Моховой, я встал в длинную очередь. Когда очередь дошла до меня, чиновник спросил, на что я жалуюсь. Приготовившись к вопросу и боясь, что меня не примут, я мрачно процедил: «Моя жалоба представляет предмет государственной тайны!» Чиновник пропустил меня в заднюю дверь, ни о чем более не спрашивая. Меня проводили на второй этаж, где я был сразу принят референтом Ворошилова, тогдашнего президента. Попасть к нему удавалось немногим. Меня выручила находчивость. Это было в сентябре 1953 года. Референт обещал заняться моим делом.
34
Осенью 1953 года стали возвращаться домой первые реабилитированные. Первой ласточкой оказалась знаменитая певица Лидия Русланова. Но для меня взрывом бомбы было освобождение Василия Васильевича Парина. В качестве особо опасного преступника он провел шесть лет во Владимирской тюрьме в компании таких людей, как Шульгин, Даниил Андреев (сын Леонида Андреева), Лев Раков и много других. В октябре 1953 года президент Академии Медицинских Наук Бакулев направил Молотову ходатайство об освобождении Парина, и на сей раз Молотов способствовал его быстрому освобождению. Вскоре Парин занял одно из центральных мест в советской медицине, став в конечном счете руководителем советской космической медицины. Кончились плохие дни и для Коли. Он после окончания своего паршивого Рыбного института был принят в Академию Наук, куда обычно путь для выпускников его института был закрыт.
Месяца через два меня пригласили в Главную Военную Прокуратуру на Кировскую. В приемной было почти пусто. Я был одним из первых, кто решился добиваться посмертной реабилитации. Принял меня полковник. К моему удивлению, на его столе лежало тонкое дело, на обложке которого значилось имя отца с датой начала дела — 1947 год! В дело было вложено его письмо из Павлодара, посланное им после возвращения из Москвы, и отказ, погубивший его. К этому полковнику я стал ходить раз в месяца два, и он притворялся, что ведется расследование.
Одним из немногих друзей отца, не тронутых чистками, оставался поэт Якуб Колас, по-прежнему занимавший положение вице-президента АН Белорусской ССР. Я обратился к нему с просьбой помочь в деле реабилитации. Через считанные дни я получил из Минска письмо на бланке Академии Наук, где Колас говорил об отце, как о честном и преданном коммунисте. Массовой реабилитацией тогда еще и не пахло, так что письмо Коласа в эту весну 1954 года было актом гражданской честности. Я долго носил это письмо как охранную грамоту и, естественно, тут же показал его полковнику. Но оно не произвело на него впечатления, и вскоре он потерял терпение: «До чего же ты мне надоел!» Осенью 1953 года я снова остался без угла. Туся вышла замуж и привела мужа на Волхонку. Мне пришлось оставить комнатушку, к которой я привык, и я вернулся на Полянку.
От простуды на сборах в Нарофоминске я заболел. Запустив воспаление среднего уха, я в октябре 1953 года попал в отоларингологическую клинику профессора Бориса Преображенского, одного из бывших «врачей-отравителей». Игорь принес мне в больницу «Verwirrung der Gefühl»[16] Стефана Цвейга, и там я стал читать свою первую книгу на немецком.
В больнице я обратил внимание на молодого врача Веру с очень живыми глазами. Было решено меня оперировать. Операция была мучительной. Делала ее женщина-хирург, а ассистировала Вера. Во время операции мне долбили голову красивым никелированным молотком. Было временами ужасно больно. Вера упала в обморок. Через некоторое время она исчезла вместе с другим молодым врачом, Лилей, не простившись со мной. Оказалось, что и Вера, и Лиля были не врачами, а студентками-практикантками. Выйдя из больницы, я нашел ее телефон по справочнику.
После возвращения из больницы я с удивлением ощутил возрастающую враждебность Израиля, напоминавшую порой худшие послевоенные годы, но мне некуда было деться. Сейчас уже сказывался только его дурной характер.