Во время репетиций я нередко сидел в полутемном зале и наблюдал. Не знаю, хорошо это или нет, но Бучму-режиссера всегда перевешивал Бучма-артист, и исполнителям ролей это помогало. Его сила как режиссера спектакля заключалась не столько в художественно-организационном мастерстве, сколько в свойственном Бучме актерском проникновении в характер каждого образа и в умении указать, а главное — показать, как такой проникновенности достичь. Для этого порой достаточно было едва заметного мимического движения или скупого жеста, столь точных и характерных, что перед глазами возникал чуть ли не весь образ в совершенной полноте.
Вот тут-то ярче всего и проявилась нетерпимость Бучмы к фальшивому актерству и пышной декламационности. Нечего греха таить — актеры и в Театре имени Франко любили иногда подменять силу внутреннего чувства силой собственного голоса… Бучма этого не терпел. Драматическая речь была для него прежде всего естественной человеческой речью, и если автор написал ее в стихотворной форме, то это ничуть не должно было менять подхода к драматическому тексту.
Не берусь судить, правилен ли такой подход вообще, но при конкретных обстоятельствах тогдашнего Театра имени Франко он представлялся мне правильным. Стих уже сам по себе усиливал и без того заметную склонность актеров к внешней аффектации, и если в этом спектакле удалось ее в какой-то мере избежать, то заслуга принадлежит режиссеру Амвросию Бучме.
Сам он неохотно играл в стихотворных пьесах. Утверждал, что у него плохая память и ему трудно запомнить стихотворный текст. Честно говоря, я в это не верил, хотя мне самому довелось видеть Бучму, который исполнял роль полковника Пивоварова в трагедии Леонида Первомайского «Неизвестные солдаты» в театре «Березиль», и я хорошо помню, как нервничал автор, когда с ужасом убедился, что из написанного им стихотворного текста артист не произнес ни слова. Бучма прекрасно сыграл созданный поэтом образ и не менее прекрасно обходился без авторских слов. Похоже, что, воспользовавшись ими во время разучивания роли, он перед спектаклем выбросил их прочь из головы и наполнял собственными словами уже сформированную роль во время спектакля. А впрочем, я уверен, что, кроме автора, его импровизаций никто не замечал, — столь органично и непосредственно звучала прозаическая речь полковника Пивоварова рядом со стихотворной речью его партнеров.
Думаю, что за ссылкой на плохую память крылось иное — чувство несоответствия стихотворной формы с бытовым характером наших пьес. Ведь в повседневной жизни люди стихами не разговаривают, и если драматург обращается к стихам, то это должно быть обусловлено требованиями содержания и характера произведения — взлетом поэтической идеи, температурой страстей, толкающих на безумные поступки и порождающих либо трагическую безысходность, либо неудержимый комизм. И совсем не безразлично, идет ли речь о коллизиях, свободных от бытовых мелочей, или о будничном конфликте, для которого бытовые детали являются непременным атрибутом. В этом последнем, наиболее распространенном в нашей современной драматургии случае стих вступает в непримиримое несоответствие с характером драматургического материала, а такой артист, как Бучма, этого не ощущать не мог. Думаю, именно это, а не «плохая память», отталкивало его от современной стихотворной пьесы.
Вторично я встретился с Амвросием Максимилиановичем уже как с актером. Это произошло в 1939 году, когда мне в соавторстве с Леонидом Первомайским было поручено написать сценарий для большого фольклорного представления, предназначенного для показа в Московском зеленом театре, в котором должны были участвовать сотни исполнителей — артистов, певцов и целых ансамблей, а Бучме была поручена центральная роль.
Как драматургическое произведение наш сценарий, пожалуй, был не очень интересен. А впрочем, сейчас судить трудно — сценарий не сохранился. Главной нашей задачей было найти подходящую форму, которая позволила бы композиционно объединить разные жанры коллективной самодеятельности, чтобы показать их московским зрителям как большой цельный спектакль. Это была нелегкая задача, и все-таки, как мне кажется теперь, нам удалось в ней сказать что-то чрезвычайно важное для того исторического момента — возможно, даже нечто пророческое. Мы построили свое произведение на материале уже давних исторических событий — немецкой оккупации на Украине в годы гражданской войны, однако в дни, когда фашистские армии Гитлера уже перешли границы европейских стран, эти события звучали как зловещее, но весьма своевременное напоминание. Особенно уместной выглядела форма народного действа, в котором участвовали массы простых людей, словно бы предупреждая будущего врага о предстоящем всенародном сопротивлении фашизму, которое должно было начаться на советской земле.
Центром этого спектакля стал Бучма не только потому, что, как я уже отмечал, ему была поручена центральная роль, — он сумел даже в такой схематической пьесе наполнить образ подлинным и глубоким трагизмом.
В исполнении Амвросия Максимилиановича мужественный украинский крестьянин чем-то напоминал Ивана Сусанина, каким он мог бы выглядеть в наше время: не просто патриот, а патриот советский, человек, который не только отдает жизнь за Родину, но и делает это, осознавая роль своей Родины в современном мире.
Репетиции проходили в разных помещениях, отдельными группами, а затем, когда пришло время объединить их в спектакль, пришлось перейти на стадион «Динамо». Это было интересное зрелище — сотни людей, подводы, всадники на лихих жеребцах… Собирались ночью, стадион освещали прожектора, режиссер Николай Экк сидел на кинематографической площадке, как во время съемок. Он командовал целой массой людей с помощью большого рупора, и все вместе скорее напоминало подготовку к параду, чем репетицию драматического спектакля.
Но даже и здесь, среди сотен незнакомых людей, Бучма оставался самим собой. Его естественная доброта, склонность беззлобно пошутить, готовность искренне посоветовать, а ежели нужно, то и помочь — все это привлекало к нему и молодых, и старших. Как и за кулисами Театра имени Франко в ожидании выхода на сцену, тут вокруг Бучмы тоже всегда можно было увидеть группу людей, слушающих либо его веселый рассказ, либо ценный совет. Как и всякая по-настоящему значительная личность, он со всеми разговаривал как с равными — просто и доброжелательно, без привкуса малейшей снисходительности или тона холодных поучений.
Я мог бы написать о Бучме много: как он меня чуть не застрелил во время охоты, когда я, сидя в засаде в ожидании зайцев, которых должны были гнать на нас другие охотники, преждевременно двинулся с места; как Бучма, который любил и умел стряпать, долго дурил меня, уверяя, что служил поваром у барона Корфа, а я верил и всем об этом рассказывал; как, стоя за кулисами в театре и держась за веревку, он шутя сказал Ватуле, чтобы тот взял ее у него и крепко держал, потому что, мол, может упасть декорация, которая будто бы висит на ней, а Ватуля поверил и из-за этого опоздал на выход, что, естественно, нарушило ход всего действия и заставили артистов импровизировать на глазах у зрителей. Мог бы я рассказать и о том, как Ватуля отомстил за эту шутку, шепнув как-то Бучме из-за кулис, что у того отклеился ус, а Бучма, поверив, незаметно оторвал второй и пошел по сцене с одним усом… Все эти милые и веселые шутки, такие характерные для актерской жизни, могут показаться и не всегда уместными, и вредными для театрального дела, но Бучма никогда не прибегал к ним, если не был уверен, что товарищ найдет выход из тяжелого положения и не сорвет спектакль, как не сорвал его и сам Амвросий Максимилианович в том приключении с усами, — вмиг сориентировавшись, он не дал зрителям заметить, что у него только один ус…
Я мог бы рассказать и про наши прогулки по вечернему Киеву, когда мы часто бродили по старинным переулкам втроем — Довженко, Бучма и я. Много интересного было сказано-пересказано во время тех прогулок. Нередко возникали и споры, порой довольно острые, но Бучма всегда оказывался среди нас наиболее рассудительным — он успокаивал нас внезапной репликой, преимущественно иронической. В нем всегда были наготове его природная мудрость и врожденная доброжелательность — наилучшие лекарства против отчаянной молодецкой запальчивости, свойственной тогда и Александру Довженко, и мне.