Когда Нерский узнал во всаднице свою жену, он встал у нее на пути, раскинув руки.
– Елизавета! – кричал он.
– Это я! Лиза!
Лиза осадила коня. Она тысячи раз представляла себе, как чудесна и романтична будет эта встреча, как сердце поможет ей отличить ее героя-мужа среди множества блистательных офицеров, как замрет от умиления весь отряд во главе с генералом Граббе, когда супруг обретет свою прекрасную, верную супругу после долгой, мучительной разлуки. Но все вышло иначе. И она узнала мужа скорее по голосу, чем увидев высохшего от жары человека в выцветшем, изодранном сюртуке, треснувшей по швам фуражке и сбитых пыльных сапогах, какие бы не надел последний слуга в ее имении. И все же сердце Лизы готово было выпрыгнуть из груди от охватившего ее счастья.
Нерский сорвал ее с седла и обнял так крепко, что милиционеры предпочли деликатно отвернуться. Сбавив ход, они поехали к лагерю, удивляясь невиданным вещам, которые стали происходить в горах.
Боясь раздавить свою преданную жену, Нерский разжал объятия, но Лиза и не думала разжимать своих, которыми обнимала мужа за шею.
– Миша… – говорила она дрожащим голосом и целовала его заросшее щетиной лицо до онемения губ.
– Милый… Родной… Муж мой…
Наконец, руки Лизы ослабли, и она будто лишилась чувств. Михаил подхватил ее, посадил впереди себя на лошадь и медленно тронулся вперед.
Их необыкновенная история тронула всех. Офицеры обратились к Пулло, тот доложил командующему, и изумленный Граббе разрешил поставить воссоединившейся семье отдельную палатку. И счастью их не было предела. А вскоре на выцветшем мундире Михаила засияли новенькие офицерские эполеты, которые Лиза сумела для него сохранить.
Маркитант Аванес сунулся было просить о компенсации за понесенные убытки, но его прогнали прочь, сказав, что он еще должен благодарить начальство за спасение из горского плена. С первой же оказией Аванес отправился в Шуру, к своей Каринэ, которая была едва жива, прослышав о бедах, приключившихся с ее дражайшим супругом. Аванес, кроме того, надеялся на содействие Траскина, которому еще можно было успеть сбыть залежалый товар. Покидая лагерь, Аванес поклялся себе, что никогда больше не станет участвовать в экспедициях, а лучше займется мирной торговлей, в которой увидел у горцев большую нужду.
– Лучше от греха подальше, самоварами торговать, – крестясь, рассуждал Аванес.
– Самовар всякому нужен.
После обмена пленными Граббе решил возобновить переговоры, пытаясь добиться выхода самого Шамиля. Он менял требования и сулил неслыханные блага. Обласкал Юнуса, хвалил его перед своими генералами и пытался уговорить, чтобы тот с помощью наибов убедил Шамиля сдаться. Но ничего не помогало. Шамиль настаивал на выполнении первоначальных условий, а Граббе уходить не желал. Тогда в штабе было решено подослать лазутчиков, чтобы похитить Шамиля или его семью, но вместо этого лазутчики перешли к имаму и решили драться на его стороне. Граббе уже подумывал о крайних мерах, даже самых фантастических, когда Галафеев напомнил ему печальный конец все того же Ганнибала, который принял яд, чтобы его не смогли выдать римлянам. К тому же бывшие пленные рассказали, будто Шамиль сам искал в смерти спасения. Будто он не раз выходил молиться на открытое место или подолгу сидел там с сыном на коленях, ожидая пули как избавления.
Но Граббе все еще надеялся получить живого Шамиля, а срок перемирия истекал.
– Вздор! – убеждал себя Граббе.
– Все – вздор! И Ганнибал – тоже вздор! Поглядел бы я, как он возьмет Ахульго. И Ермолов…
Ермолова Граббе чтил и гордился, что некогда был его адъютантом. Граббе вдруг вспомнил про свои записные книжки. Отыскал ту, куда делал заметки об Отечественной войне, и наткнулся на Смоленское сражение. Тогда, в августе 1812 года, отряд Граббе защищал город от Наполеона, прикрывая отступление главных войск. И потом записал среди прочего:
«В правилах военного искусства Смоленское сражение может служить счастливым применением, как слабейшему в оборонительной войне с пользою должно искать с превосходящим в числе неприятелем сражения в крепких оборонительных позициях, нанося ему тем потери гораздо чувствительнее собственных и тем понижая самонадеянность начальников и войск неприятельских и возвышая дух своих. Так уравниваются не только нравственные, но и материальные силы».
Граббе не верил своим глазам, ему казалось, что это написано про Ахульго, только вместо Наполеона был теперь Граббе, а вместо Барклаяде-Толли и Багратиона – Шамиль. Чем больше читал Граббе свои заметки, тем больше аналогий находил с нынешним своим положением.
– Но то был Наполеон! – то ли гордился собой, то ли утешал себя Граббе.
Юнус уходил и возвращался, пока, наконец, не последовал решительный отказ Шамиля.
– Он вам не верит, – сообщил Юнус.
– Вы взяли у него сына, обещая заключить мир и отвести войска, но этого не сделали.
– Меня не интересует, верит он мне или нет, – раздраженно ответил Граббе.
– Мне приказано пленить его и захватить женщин и детей. Теперь пусть пеняет на себя!
Граббе послал Шамилю последний ультиматум, в котором угрожал штурмом и намекал, что не может поручиться за безопасность его сына, но ответа не получил, как больше не увидел он и Юнуса, который решил остаться со своим имамом. Разгневанный Граббе собрал штаб и объявил:
– Кому дозволена цель, тому дозволены и средства. Штурм, господа командиры! Всеми силами и со всех сторон.
Генералы понимали, что задетая гордыня и дипломатическая неудача лишили Граббе всякого благоразумия, но перечить командующему не стали. Одним штурмом больше – одним меньше, все равно отвечать за все ему, Граббе. Да и осада Ахульго должна же была когда-то закончиться.
Накануне штурма Милютин записал в своем дневнике:
«21-го августа срок перемирия кончается. По ходу переговоров генерал Граббе пришел к убеждению, что все употребленные им меры для взятия Ахульго мирным путем не привели к желаемому результату. Снисходительное и великодушное обращение генерала имело последствия совершенно противоположные ожиданиям: оно только ободрило неприятеля. И, следовательно, оставалось единственное средство – это сила оружия. Необходимо надлежало ускорить действие осады, потому что с наступлением сентября месяца в горах начинается дождливое и холодное время.
Осада Ахульго, стоившая уже столько крови, должна была иметь и развязку кровавую!».
Глава 114
Пока длилось неясное перемирие, а стороны настаивали каждый на своем, положение на Ахульго сделалось невыносимым. Утренние туманы не приносили облегчения, роса высыхала под первыми же лучами августовского солнца. Гора сначала дымилась душной испариной, а затем раскалялась от нестерпимой жары.
Еды почти не осталось, а вода опять стала недоступной. Стрелки Граббе даже ночью палили по известным спускам, чтобы заставить Шамиля быть покладистее на переговорах.
Мюриды туго привязывали к животам плоские камни, которые несколько притупляли чувство голода. Труднее всех приходилось тем, кто занимал передовые посты обороны. Голод обострял чувства, и до них доносился запах хлеба, который пекли в лагере Граббе.
Посты противников теперь располагались так близко, что можно было переговариваться. И однажды по обе стороны оказались братья.
– Брось ты это Ахульго, – кричал один и на виду у брата уплетал хлеб с куском жирного мяса.
– Иди к нам!
– Мне с отступниками говорить не о чем, – отвечал другой брат, с трудом пережевывая сухое толокно.
– Здесь лучше! – кричал первый, принимаясь за груши.
– Все равно дело Шамиля кончено!
– Предатель! Посмотрим, как ты заговоришь перед судом всевышнего!
– Зато я ем, что хочу, а ты грызешь камни!
– Чтоб ты подавился! – отвечал другой.
– Хочешь, брошу кусок?
Улучив минуту, один брат перебрасывал другому куски хлеба и мяса, но они летели обратно.
Дети просили есть, матери отдавали им последнее, но накормить их досыта были не в силах. Детские игры теперь стали другими: девочки готовили суп из камешков и месили землю, как тесто, а мальчики выворачивали свои папахи, как будто снимали шкуру с зарезанных баранов.