«Нет, нет, нет!.. — зашептала Мета, вдруг внезапным и сильным движением обхватив его за шею. — Не забыла!.. Только тогда, наверное, еще не настал наш час… еще нет… А сейчас… сейчас он наш, Аурис!.. Наш с тобой, Аурис!.. Сейчас, сейчас!.. Здесь!..»
И вдруг он понял, что песет ее, Мету, — бежит и несет, держа за талию и под коленями, легкую как пушинка и, как уголек, жаркую, с развевающимися полами плаща, красными крыльями (где ее шаль? не все ли равно), несет по крутому склону горы, на которую они взобрались, по этому хребту, который словно стеной опоясывает Вильнюс и с которого видны синеющие вдалеке зубчатые кромки уже других лесов и белые здания за ними, — несет куда-то далеко, мимо дуба с ковром прошлогодней листвы, мимо других, таинственных и старых-престарых елей с мощными стволами, несет, чувствуя ее всю или ничуть не чувствуя, как самого себя, в своих объятиях, как когда-то нес Оне… ту, внезапно возникшую перед глазами Оне из Любаваса, из-за которой потом…
И этого было достаточно — внезапно всплывшего в памяти образа той любавской осени, лица Оне, вынырнувшего из тумана, — чтобы он остановился как вкопанный прямо на косогоре и с несказанным удивлением, точно припоминая нечто, долгим и пристальным взглядом воззрился на свою ношу.
«Что же ты? Чего ждешь? — Она дрожала, по-прежнему у него на руках вытянувшись всем телом. — Неси! Неси меня! Неси!..»
На лице у себя он чувствовал обжигающий трепет ее губ. Глуоснис вздохнул.
«Мета!.. — проговорил он, осторожно опуская ее наземь. — (Она не хотела вставать и, противясь этому, согнула ноги в коленях.) — Нельзя так, Мета!.. Нельзя нам!..»
«Нет! Нет! Нет!.. — тряхнула она волосами и зашептала скорее взглядом, чем губами, может, даже всем своим лицом, которое горело жаром и ожиданием. — Можно!.. Можно!.. Именно нам! Нам! И как раз теперь!.. Здесь!..»
Но он уже поставил ее на ноги и отрицательно покачал головой; она заплакала.
«Я противна тебе, да? Скажи, отвратительна? Старая, безобразная?.. Да еще больная…»
«Больная?!» — Глуоснис вздрогнул.
«Не я, это они!.. Они так считают, только они!.. Не я! Не я! Не я! Я тебя люблю, Аурис!..»
Он просто не узнавал ее, настолько она не походила на Мету из Каунаса. И, разумеется, на Мету, жившую в его памяти, его сердце.
«Но, Мета, пойми…»
«Всегда любила… Слышишь? Во все времена! Жалела тебя и любила… Понимаешь? Понимаешь, мальчик с Крантялиса?! Ты, старый, неуклюжий медведь косолапый?.. Тебя! Давно и по-настоящему… Может, еще со школьной поры… да, в гимназии… когда сама еще не знала, не понимала…»
И снова, не ожидая его ответа, бросилась, обхватила за шею и принялась осыпать поцелуями, точно подбирала что-то губами: крохи счастья, невесть что; в лицо брызнуло соленым; он почувствовал головокружение.
Не то, не то… нет…
Он потупился.
«Что с тобой?.. — услышал он. — Скажи, не бойся…»
Глуоснис отрезвел, тряхнул головой.
«Правда, правда!.. Не могу… — промямлил он и даже чуть отстранился. — Но как тебе объяснить, Мета… чтобы ты поняла… Прости!..»
Ее передернуло, но он словно и не заметил, только зубами скрипнул. Пусть, думал он, пусть делает что хочет, пусть плачет, рыдает: нет! Это было бы вроде мести, это было бы так подло. Неважно, как считает она, зачем ей все это, — он так не поступит. Как другие. Как поступил бы Даубарас. Наверное, это ее оскорбит, что ж. Но он — Глуоснис. И таким останется: Глуоснис. Всегда Глуоснис — для нее. И для себя, конечно, — Глуоснис с Крантялиса. Одноклассник Меты. И, быть может, чуть получше его, получше Глуосниса. Которым можно вертеть как угодно. И получше Даубараса.
Он сжал ее руки; теперь они были холодными. И лицо было остывшим и усталым: бледное Лицо красивой, оскорбленной, пожившей женщины…
«Мне пора! Мне пора! Пойдем!..» — проговорила она сухим, чуть хрипловатым голосом и чуть не бегом побежала к дороге.
Он еще что-то говорил ей, но Мета молча махнула рукой и не проронила больше ни слова; все ее недавнее оживление исчезло вместе с канувшим за черную стену леса солнцем…
«Тебе плохо, Мета?.. Ну… дурно?.. — спросил он, заметив, что она задыхается, да и вообще больна — это уже было ясно, — или во всем виноват он, опять он один, грубиян, все-таки насолил, так сказать, свел счеты, наказал… (нет, нет, такого намерения он не имел — наказать). — А если начистоту, а?.. Хоть сколько-нибудь?..»
В темноте деревьев вдруг резко вспыхнули фонари, и он увидел, куда они пришли… Здание — большое и серое, окна затянуты занавесками, чугунная глыба у двери, под старинным, похожим на ведро, фонарем… «ОНКОЛО…» — ударили в глаза первые шесть букв, он повернулся к ней, поцеловал в лоб…
Домой вернулся в полной темноте. Марты еще не было, из Эминой комнаты неслась пронзительно конвульсивная молодежная музыка; кто-то повизгивал, вскрикивал; другие времена — другие одноклассники; из-под двери выползал едкий табачный дым. Но он не пошел туда, не разогнал «кодлу», ведь некто Глуоснис тоже кое в чем был виноват…
«Ты, Аурис?..»
«Я».
«Принес?»
«Принес»
(Что, черт возьми? Что я должен был принести? Что обещал?)
«Кинь туда, в угол…»
«Что кинуть, Мета?..»
«То, что принес. Паркет».
«Паркет?..»
«Брось… У него такие глазищи!..»
«Глазищи? У кого?»
«У Эдди Нельсона… В кинематографе… «Однажды весной»… А ты же не был в кино!.. Ходил на кладбище…»
«На кладбище?!»
«Да, с Мартой… А мы на кладбище не ходим… Не любим… мы с Казисом… Мы ходим в кинематограф… С Казисом, Казисом, Казисом!..»
Она умолкла и, не открывая глаз, широко улыбнулась. Потом вдруг открыла глаза, сморщилась и яростно, точно отгоняя кого-то, заскрежетала зубами. На губах выступила пена.
«Выйдите!.. — Женщина-врач сжала мой локоть, седая, одутловатая и озабоченная. — Хватит!.. Разве не видите: это же все!.. Агония…»
«Но она разговаривает…»
«Все равно… Это уже не она…»
«А кто же?.. Доктор, это же…»
«Ах, уйдите!.. И так я не имела права… Застал бы главный…»
И покосилась на окно — не на дверь, а на окно с жидкой шелковистой занавеской; занавеска шуршала. Или это уже шуршала смерть?
Он закусил губу, повернулся и ушел.
Была ночь.
В висках шумело.
— была ночь — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
«Доктор, почему вы звоните именно мне?..»
«Потому что нашла ваш телефон…»
«Только один, мой?..»
«К сожалению, только ваш…»
«И больше ничего?..»
«Фотографию… но, кажется, это не ваша… Под подушкой… Может, вы и знаете — чья…»
Коридор, лавка, дверь. Открытая и страшная. И тишина: здесь и за дверью. Тишина, свитая в клубок, как клубок черного каната мертвой крови.
«Можешь зайти».
Кто это? Санитар, мойщик трупов? Только не врач, те бреются. И не ходят в пиджаках с пятнами масла и тренировочных рейтузах.
«Даю пять минут…»
Кому — мне? Чего от меня хочет этот тип? Почему пять? Зачем он смотрит на свои ужасные часы, прямо как самовар, налепленный на запястье? Что там пощелкивает? Хронометр?.. Мета, слышишь, — этот косматый тип…
Мета, я здесь!.. Ты позвонила — и я пришел, Мета. А вот и ты. Не ты? Неважно, я пришел… Еще раз взгляну на тебя, Мета. Попрощаюсь. Знаю: виноват. Знаю: худо. Много я, Мета, знаю… Теперь уже, Мета, и я…
«Время истекло, приятель… — Рука на плече, тяжелая рука тяжелого человека; подбородок как кактус и нависает жерновом. — Раньше надо было тетешкаться, не сейчас… Послезавтра мне надо в Таллин, на ралли, а тут… Да еще в Каунас переть с таким багажом… Жена моя… А хорошая, между прочим, была… Чего-чего? Ну, ты даешь, мужик! Ревешь, как младенец… Кончай, слышишь?.. Если так из-за каждой…»
…но ты была единственная, Мета — — — — — —