(«Кельн! Кельн! Кельн! Опять!.. Ты бежал от него сломя голову… через Вильнюс — сюда… Думал, убежишь… куда?.. Из-за этого Кельна, дружище, ты прятал глаза от Марты… будто предатель — в самом деле, будто… ты мучился и злился… и тотчас же, как на пожар, — в самолет…» — «Позвольте, это было предусмотрено — данная поездка… Еще весной, когда никаким Кельном и не пахло…» — «Что ж, может, скажешь — только от юбилея…» — «Да будет уж! Я один! Был и есть! А когда человек один… когда он безнадежно один… может и невесть что…»)
Хватит, хватит об этом! Нечего себя точить. Не начинай сначала. Прекрати.
Ты так считаешь? Прекратить? А как? Посоветуйте, как я должен был все это…
Глуоснис, дитя мое, — из-за того, что осталось в прошлом… что было…
Было? И нет? Ничего? Совсем ничего?
Ладно, хватит! Возьми себя в руки!
— Значит, и ты… самолетом? — спросил он без особой радости.
— Уж не пешком… По пути в Непал.
— В Непал?
— Да. Что тебя удивляет?
— По-моему, ты собиралась в Сиам… Помнишь фильм «Эмманюэль»… уж не с тобой ли я его видел… там молодая француженка… жена дипломата… тоже основательно хлебнувшая радостей западной цивилизации…
— Не бойся, — она улыбнулась. — Я не такая. Не Эмманюэль. И обещаний своих не забываю…
— Каких обещаний?
— А маска? Обещанная сиамская маска… Твоей дочке она сгодится, и не только для новогоднего карнавала…
(Дочке? Эме? Какую еще ей маску?..)
— Аа… — небрежно махнул рукой. — Пошутил, больше ничего. Неужели живем на свете ради какой-то маски…
(Какой маски?..)
— А ради чего же?
— Полагаю, ради самой жизни. Ради ее осмысления. Ясно?
(Попробуй внуши это Эме…)
— Аурис!.. — Она вздохнула. Укоризненно взглянула. — Ты опять всерьез… И опять над твоими словами надо ломать голову…
— Прости, я понял… Поговорим о чем-нибудь другом… Над чем не придется ломать голову… Только есть ли такие темы? В наше время?
— Да, да, в Катманду!.. — воскликнула она, будто что-то припомнив, и карими тревожными глазами глянула куда-то мимо Глуосниса. — Только туда!
— И кто тебя там ждет?
— Все! С распростертыми объятиями!
— Ты полагаешь?
— Да! Все стремятся туда, точно в некий Клондайк. Только, понятно, не за золотом или еще чем-то таким… к чему все это раззолоченное дерьмо?
«Которым ты, мадам, все же не пренебрегаешь, — угрюмо подумал он, — и увешана этими пробрякушками именно здесь, среди этой атавистической нищеты. Будто собралась на бал к Ротшильду! Что это: игра или крайнее отчаяние? А может, только такую — утопающую в роскоши и великолепную — тебя здесь чтут и всюду дают дорогу? Только такую, какова ты на самом деле?»
Вслух, однако, он всего этого не высказал.
Он стоял, притулившись спиной к дереву, ощущал его твердость и думал. Что-то чужое было в этой женщине, в ее словах, движениях рук, во всей ее осанке, даже голосе — и в то же время что-то знакомое, слышанное, многократно проверенное и взвешенное. И что-то очень зыбкое, что-то лишнее, хотя неизбежное и гнетущее, снова встало между Глуоснисом и его мыслями о своем доме, из которого он чуть не бегом убежал, что-то встало между человеком и его жизнью. «И какого дьявола судьба снова подсунула мне тебя, Эрика?»
— Укрепить свой дух, — тем временем продолжала она, не заметив смущения, охватившего Глуосниса, не обращая внимания и на то, что ее слова никак не соответствуют его настроению. — Вот что нужно европейцу. Утвердиться в своей сути. В бытии. В своем праве жить. И не просто жрать, хватать, осквернять, но и быть. Выть человеком, быть достойным других земных тварей… Ведь в противном случае, Аурис…
— Право быть? В Непале? В Катманду?
— Да, а что? Там. В горах, выше которых уже одно небо, одно лишь дыхание вечности, Аурис. Больше человеку, наверное, ничего и не надо…
— По-моему, ты ошибаешься, Эрика.
(Ошибаешься, Эма…)
— Ошибаюсь? Может быть. Но я хочу быть человеком, пойми ты. Хочу возродиться. А где я могу это сделать — в Кельне? Копенгагене? или в Париже?
— Но почему именно в Катманду?
— Потому что сейчас туда паломничество, понимаешь? Центр планеты, пойми ты! И всех, кто ищет смысла жизни. Неясно? Вы, русские, все как-то по-другому…
— Я не русский.
— Все равно. Вы одинаковые. Вам всегда выкладывай мотивы. А если у меня их нет? Если я не желаю их иметь? Доверяюсь интуиции…
— Что же она подсказывает тебе, твоя интуиция? — спросил Глуоснис, чувствуя, Как снова оживает интерес к беседе. И к собеседнице, вполне возможно. — Что она предлагает?
— Все то же… Люди, какими бы испорченными они ни были, всегда оставляют себе про запас надежду. Крупицу истины, сбереженную от насилия хищников и от когтей лжи. Светлый блик, который прячешь в перстне на пальце. И повсюду носишь с собой… Это оберегает нас от одиночества и безумия — вот для чего нужна эта истина. А Катманду… Все сейчас туда рвутся и все на что-то надеются. На что? На обновление. Все хотят почувствовать обновление. Попытаться ощутить. Вызвать в себе этот пароксизм сладостного пробуждения. Азия пробудилась, Азия! Она проснулась в нас! Ее надо познать. Попытаться познать. Для кого-то она — каменный сфинкс, я не отрицаю, но для кого-то — самое что ни есть первозданное бытие. И потому незаменимая и вечная. Познать Азию — это познать самих себя. Свое скрытое «я». То, с чего мы начались. — Она замолчала, будто не то устала, не то наговорила слишком много, и посмотрела на Глуосниса. — А ты сколько времени намерен здесь пробыть?
— Около недели. Может, около двух. Зависит от работы.
— Репортаж?
— Именно.
— Жаль… — вздохнула она, — что не написал мне, когда собирался… Я бы все спланировала иначе… А теперь… Не так-то просто в здешних краях попасть на самолет, особенно на Катманду… Можно подумать, всей Европе вдруг приспичило…
— Как это — Европе? Я ведь, кажется, тоже Европа, но тем не менее…
— Ну, та… джинсовая…
— Я тоже в джинсах, Эрика…
С этой Эрикой не сговоришься… Ее истина впрямь таится в перстне на пальце… Как у Эмы. Но почему у Эмы? Какая истина? Ведь то, что произошло прямо перед его отъездом.
— Европа хиппи? — Он криво улыбнулся: пора было кончать. И без того разговор чересчур затянулся, этот диалог под деревом… — Auch ein Hippy muß mal pippi[14].
(Да, Эма, даже хиппи…)
— Уж ты скажешь! — Эрика нахмурила лоб, который сразу потемнел. — Знание иностранных языков можно продемонстрировать и более удачно… — А та барышня… — она взглянула в упор на Глуосниса. — Нашла?
Это было похоже на издевку.
— Какая барышня?
— Та, из группы… Которая в Дахау…
— Аа… — протянул он нехотя. Ему не все хотелось вспоминать, по крайней мере сейчас. — Не знаю. — По-моему, она никогда…
— И я так думаю, Аурис. Кто ищет таким образом?.. А ведь она хорошенькая. И выглядит моложе своих лет. Совсем почти ребенок.
— Может быть… — Он отвернулся. — Может быть, Эрика. Но вдруг и не это главное?
— Смотря для кого, — засмеялась она негромко, но очень уж понимающе, по-женски; казалось, она добилась чего-то своего и была вполне довольна. — О чем мы разговаривали? О путешествиях? Только они мне и остались, Аурис, больше ничего…
Она как бы безучастно скользнула взглядом по лицу Глуосниса; ого, она была весьма деликатна, эта мадам Эрика, воспитанная в приличных школах, ее манеры были безупречны, хотя в Кельне она и гуляла в заплатанных джинсах и линялой кофте; и она умела поддерживать беседу, в этом ей не откажешь!..
— А все остальное, Аурис, не стоит и выеденного яйца, особенно тот фарс, который мы, жители Запада, называем порядочной жизнью. Ради этого, по-моему, и родиться не стоило…
— Это от нас, увы…
— В том-то и дело, что не зависит! А жаль! Я, во всяком случае, охотно вернулась бы в то состояние, когда была не человеком, а лишь смутной возможностью сделаться им, и охотно осталась бы на этой стадии без дальнейших перспектив… Вот именно, Аурис: хочу в колыбель!.. Тебе странно слышать это? Конечно, я подразумеваю не настоящую колыбель своего младенчества, на какую вроде бы не могу пожаловаться — как-никак то была колыбель почтенного бюргерского семейства, — а прародину нашей общей духовной культуры… На Восток, на Восток, да! Знаю одно: где колыбель, там и обновление, возвращение к себе, в себя самого… Йога? Это игра, Аурис, хотя сама по себе идея через тело к духу — мне нравится. Кому не понравится!.. Будда? Не совсем. И, понятно, не Конфуций, за которого, точно утопающий за бритву, хватались китайцы, и ни в коем случае не эти феодально-христианские стереотипы мышления… Нет, нет, что-то совершенно новое, неожиданное, неизведанное, что мы открываем лишь сегодня, ощутив страх неизбежной гибели, и в то же время древнее, устоявшееся, дремлющее где-то у нас в подсознании еще с тех пор, когда не было ни Конфуция, ни Будды с Христом… Какой-то иной, нам неведомый дух столетий, призванный нас подавить, переварить и заново породить… Конечно, если это гнилое, безнадежно проеденное червоточиной скепсиса яблоко — а Европа, Аурис, такова — когда-нибудь вообще сможет вернуться на ту же, давшую ему жизнь ветку и если…