— …Темно-вишневая ша-а-аль!..
Пани Виктория пела с большим чувством, загадочно глядя на смуглого гостя, с усталым видом, рассеянно поглядывающего по сторонам; пани Виктория умолкла и повернулась к двери. И в самое время, так как Марта чуть было не попятилась назад в коридор, где сгрудились в нетерпеливом ожидании все три дочери.
— Это ты, любушка… — Пани Виктория словно удивилась, увидев Марту. — Наконец ты здесь!.. Подсаживайся, будет веселей!.. Растрепали? Уже? Нагородили про нас с Юликом?
Она, разумеется, имела в виду свою милую троицу, которая топталась в коридоре и, без сомнения, подслушивала; пани Виктория, кажется, позабыла, что сама звонила Марте, движимая желанием показать своего «цыганенка» (впоследствии Марта узнала, что Юлик действительно выступал с цыганскими романсами). Дело в том, что гость метнул в Марту взгляд, острый как шашлычный вертел, и взгляд этот словно подтверждал, что Марта пришла к нему — еще одна обожательница, еще одна претендентка на любвеобильное сердце и пение в будуаре; цирк, в котором этот герой выступал, аккомпанируя себе на гитаре, после гастролей в Вильнюсе («Знаете, ко-о-лоссальный успех!») свернул свои шатры и отправился дальше, а Юлик остался погостить; гостил он, как выяснилось, уже пятую неделю, без всякого стеснения нахваливал хозяйку дома и весь этот столь уютный дом, вильнюсское масло, местный джин и уверял, что приедет еще («Мадам Виктория просто очаровательна!»), да подмигивал Марте: весьма по-дурацки и заговорщицки: Марта почувствовала себя не в своей тарелке, покосилась на дверь.
— Нет, нет! — остановила ее Виктория, дрогнув ногой в восточной туфле с загнутым носком. — Если я зову, значит, ты мне нужна!.. Соскучилась!
— Эма забыла взять ключи… — виновато улыбнулась Марта; ей было и страшновато, и любопытно, по-женски любопытно. — Знаете, с этими ключами вечно…
— Ну, сходи отопри… Но не покинешь же ты меня одну… — Виктория шевельнула ногой в сторону двери; то, что она хотела выразить этим движением, видимо, не стоило мановения ее руки или взгляда. — С этими моими чучелами… Они хотят меня списать! Мол, не знаю своего места. Я-то?! Меня, любушка, всегда считали образцом хорошего тона! Из-за меня чуть не на дуэлях дрались. Да, да… Я, видите ли, оскорбляю семью! Разбазариваю, видите ли, наследство их отца! Вот ведь как бывает, любушка… — она стрельнула глазами в сторону Юлика.
— Я все-таки пойду, пани Виктория… — Марта направилась к двери. — Мы еще поговорим… как-нибудь… А сейчас… я вижу…
Ей было явно не по себе, как-то уж очень погано; дома она сразу юркнула в ванную.
Не ходила к Виктории долго, несколько месяцев, пока та, изловив Марту на улице, силком не затащила к себе. Был конец сентября, за окном пылали клены; липы, как молодые хозяюшки, суетливо одергивали мятые желтые одеяния; Виктория была грустна и куталась в черную шаль. Не было ни дочерей, ни скандалов, холодная, неуютная тишина; телефонная трубка и та, снятая с рычажка как лишний, никчемный предмет, болталась на шнуре, чернея на фоне цветастых обоев коридора…
— Уехал… — вздохнула пани Виктория, мешком рухнула в глубокое кресло под пышным подсолнухом, в кресло, где любил сиживать после трудов праведных муж-профессор, царство ему небесное; она снова сцепила руки на коленях, сегодня обтянутых черным джерси траурного платья. — Бросил…
— Как это?
— Увы… А я, дуреха… ну, самым идиотским образом… — Провела ладонью по лбу, взглянула на Марту, неожиданно засмеялась. — Любви все возрасты… знаешь…
— Да, да… — кивнула Марта. — Покорны, покорны…
Виктория отрешенно смотрела вдаль. Потом поспешно надорвала пачку дорогих сигарет, протянула Марте; обе, помогая друг дружке, закурили. Сидели молча, думая о своем… По оконному стеклу бился черный, точно обугленный, готовый упасть кленовый лист…
Вообще-то ей здесь нравилось, у Виктории, — ни тебе забот, ни домашней суеты; казалось, достаточно перейти через дорогу, выпить чашечку-другую кофе (несмотря на запрет врачей), не спеша выкурить сигаретку (это у них, у врачей, считалось чуть не самоубийством), и жизнь повернется к тебе иной, куда более красивой, спокойной и надежной стороной, где нет ни бурь, ни треволнений, ничего того, что казалось неотступным, пугающим; здесь, в гостиной пани Виктории, все теряло свою боль и остроту, становилось незначительным, обыденным, не стоящим того, чтобы портить себе кровь; всегда найдутся проблемы поважнее. Хотя бы и то, что циркач-гитарист, между прочим, снова возник на горизонте и опять тешит пани Викторию цыганщиной; а как изумительно играет под смуглой кожей здоровый румянец; и то, что, когда он (как, видимо, и должно быть в сем неправедном мире) опять месяцами где-то пропадает, пани Виктория (хочешь — верь, хочешь — нет), уже привыкшая к веселью (как в младости, как в младости!), находит себе другое утешение: всегда найдутся таланты, нуждающиеся в опеке! И было бы, любушка, странно и даже непонятно, если бы она, артистка Виктория, не покровительствовала искусству; вот если бы в свое время кто-нибудь подобным образом поддержал ее саму! В ее лучшие женские годы!.. Да, в те, когда ей не надо было часами мокнуть в ванных с этими омерзительными косметическими масками или прибегать к пластическим операциям лица, когда один взмах ее ресниц мог смутить кого угодно… Говоришь, гм-гм, муж-профессор?.. Пока его не было, мужчины как мухи на мед к ней липли… «А как же иначе, любушка? Женщина должна лукавить, так уж ей суждено. Три девицы — три пальто, три платья, три пары туфель… и три рта, любушка, да сама четвертая… не святым же духом жить… а зарплата, господи… Женская доля тяжела, любушка, но я ничуть не жалею… Отдавала другим все, что было, а что может быть у бедной актрисы, что… кроме сердца? Кроме красоты? И я не тряслась над своим богатством, и когда один вдруг умер, нашла другого… А он взял да поскакал на сибирскую стройку — добровольно, любушка, по наркомовской командировке — и оттуда не возвернулся (сцапала какая-то бестия из Владивостока, прилипла как пиявка), и тут я нашла еще одного, полковника. Вот она, Мартулька, женская жизнь… трудно, что и говорить. И ничего мне не надо было — только услышала, что мой-то возвращается, рада-радехонька, знала — простит, все поймет да еще и обрадуется, что на склоне лет обрел домашний очаг и привязанность жены… знаешь, мужчины это ценят… Постоянство! Дом! Магическое, волшебное слово: да! Да, да, да, — будь он хоть сто раз не прав и несправедлив… Не веришь, любушка? Ты все витаешь в облаках… как какая-нибудь Жанна д’Арк…»
— Жанна д’Арк? Почему?
— Потому что ты вечно жертвуешь собой, Марта. И даже сама не знаешь, зачем, во имя чего. А это опасно. Ой, любушка, опасно…
— Пани Виктория, — ответила Марта (она не боялась высказывать Виктории то, что думала даже о ней самой; та не обижалась и, возможно, побаивалась потерять такую молодую и умную приятельницу — рядом с ней и сама пани Виктория казалась себе моложе), — наша жертвенность имеет свой смысл. Женщина по самой природе своей склонна к самопожертвованию. Важно, чего ради жертвуешь собой. В конце концов, это и есть оправдание нашего существования…
— Только это? — Виктория лукаво улыбнулась. — Вы так считаете?
— Уточним: и это тоже.
— Мир так несправедлив, любушка. — Виктория выпустила сизую струйку дыма; Марта сегодня не курила.
— Вы правы. В борьбе против всей этой несправедливости и достигается истинная женская свобода.
— И ты полагаешь одержать победу?
— Одержала. Тем, что не сломалась. Что выстояла. Осталась самостоятельной. — Она подумала про Ализаса. — И у меня есть дочь…
— У меня их три… — Виктория покачала головой — медленно, точно через силу. — А радости-то…
— Я не о том… — Марта отпила кофе; горячий напиток обжег губы. — Не всякое бремя нам под силу. Что-то надо оставить и нашим наследникам…
— Вы, Марта, верите? — Виктория почему-то перешла на «вы», это придавало ее словам какой-то особый вес.