Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«А это что такое? — воскликнула Эма, распахнув дверь и увидев бутылку на столе. — Что за праздник, мамуля? Что за бал?»

«Скорее маскарад… — кажется, так ответила Марта, все еще чувствуя жесткий холодок почтительного поцелуя на онемевшей коже руки и с недоумением глядя на Эму; даже та ей была не нужна сейчас. — Другого быть и не может».

(Кажется, она по-прежнему ощущала в себе запах вина и табака, хотя сейчас эта смесь не доставляла никакого удовольствия, скорее вызывала отвращение.)

«Мама, ты… пила?»

«Да… капельку…»

«И он… этот человек?»

«Он принес мне книги…»

Конечно, это было глупо — выдумывать оправдание; но почему-то Марте пришло в голову именно это.

«Книги?»

«Да. Ты не представляешь, Эма, сколько у него книг… И каких… А вообще-то… иди спать, Эма… Что-то поздно ты пришла, деточка».

Все. Кануло. Не вернется. Да что, собственно говоря? Ведь ничего и не было, не было никакого Ализаса… Был только ученичок младшего класса, где-то в болотистых любавских лесах… Лишь тот, сказочный, остался — с волосами, желтыми как лютик, — и там, в сказках и сновидениях, он изредка брал за руку легкую, сквозную, точно пух одуванчика, хрупкую девочку и вел ее куда-то сквозь гарь и дым, сквозь туман и стрельбу, мрачную перекличку деревенских собак — глаз твоих сиянье, да-да; вел, не касаясь ногами земли, паря в воздухе; он улыбался, и она тоже улыбалась; но, быть может, то была Эма? Уже не она, Марта, вдруг состарившаяся и познавшая меланхолию бытия, а ее дочь Эма, готовая вобрать в свою улыбку весь мир?

Не имеет значения: ушло, не вернется. И Марта даже не сразу узнала Ализаса, когда они обе, она и Эма, вынырнули из черной, забитой людьми глотки универмага.

«Это тот самый, у кого пропасть книг, да?»

Это было как удар кулаком — встреча в людской сутолоке, но сутолока и многолюдье и помогли уклониться от встречи; с тех пор Марта его не видела. Ибо весь мир для нее окрасился в совершенно иные тона, все в нем стало выглядеть иначе, и главным сделалось то, что прежде представлялось обычным и совершенно ясным: Эма да еще Ауримас, но прежде всего — Эма; Эма, где ты была, Эма, куда собралась, когда придешь, Эма… Эма, Эма, Эма… Лишь ей, дочери, можно было добиться того, что оказалось не по силам ее матери в Любавасе и в Вильнюсе той поры, о чем Марта могла только мечтать: утвердить себя не в смысле карьеры, положения на службе — подобное Марту мало интересовало, — а в женском смысле, вести настоящую, достойную женщины жизнь, где тобой любуются, рады тебе, где ты что-то значишь, ты всем нужна, где без тебя просто гибнут, пропадают. Ибо ты есть, ты — женщина, без которой нет ни вдохновения, ни тепла, ни семьи и перед которой все как бы в неоплатном долгу. Выбиться из этой незначительности, невзрачности, которая словно на роду написана ей, Марте, несмотря на то что пришла новая жизнь и открыла ей глаза, накачала свежего воздуха в легкие, — но какая-то запоздалая получилась эта жизнь, быстро износилась, без времени состарила и одарила хворями…

Зато у нее есть Эма! Дочка Эма, которая и хороша собой, и способненькая, и с детства живет в таких условиях, что только радоваться и радоваться да благодарить судьбу; правда, и у нее пошаливает сердце, — видно, в нее, в мать, пошла, — но теперь другие времена, другая медицина, ого, теперь…

«Больше двигаться, больше деятельности, активности! — советовал врач-специалист, которому, девочку показали в классе четвертом-пятом (переутомлялась после контрольных). — Так теперь у нас лечат! И не только здесь, на периферии, но и там…» — он показал пальцем куда-то в сторону окна, через плечо; там опускалось багровое вечернее солнце.

«Спокойствие, как можно больше спокойствия — вот что нужно вашей девочке!.. — излагал другой, уже в шестом. — Это не шутки: переходный возраст! Физкультура? Вздор! Предоставьте Щоцикасу и Жаботинскому!.. Бегать? Что вы! Бассейн? Ни в коем случае! Лагерь? Что вы, гражданочка, хотите летального исхода?» Марта чуть не бегом выбежала из кабинета, увлекая за собой Эму, которая держала в своей хилой ручке какой-то затрепанный романчик.

«Как быть?.. — значительно морщил лоб профессор, знакомец Ауримаса (сам Ауримас почему-то не советовал к нему обращаться), всеми уважаемый и чрезвычайно модный доктор Ремас Райла. — Да пусть живет естественно, как ей хочется… Не дергайте без надобности… Не нажимайте на учебу… зачем девушке излишняя образованность? Не верю, чтобы творческая личность, писатель Глуоснис (он подчеркнул слово писатель едва заметной, снисходительной издевкой, подобная насмешливость тоже начинала входить в моду у людей прикладных профессий), не был в состоянии обеспечить своей единственной дочери необходимые условия…»

Какие? Этого Марта не спрашивала, не хотела показать себя дурочкой, но в душе поклялась: беречь. Она будет оберегать дочь от всего, что может в какой-то степени повредить ее слабому сердечку, оберегать всегда и везде, от всех, и особенно от Ауримаса, от отца, который как будто ничуть не понимает трагичности положения: их дочь больна и чуть не обречена — это было еще тогда, когда…

Нет, нет, нет, об этом не надо думать, сейчас не надо, колеса не повернуть вспять, пусть катятся… Катись вперед, колесо истории, где Марте отведена совсем незначительная ролишка, даже, признаться, незаметная, но зато ее Эме… Все книги — для Эмы, все фильмы, спектакли, все телепередачи; и все концерты, все выставки, все путешествия; правда, все больше по курортам, с Мартой, не отпускать же ее далеко одну… И не оставлять же с Ауримасом, который свою дочь (да и жену, впрочем) совсем не понимает (однажды, правда, пришлось-таки оставить: когда ездила на стажировку в Москву) и который считает, что главное — работа, долг, ответственность. Может, и так… Но она, Марта, ради своей единородной готова на величайшие жертвы, какие всегда выпадают на долю матерей, но, увы, не понадобилось и это. Увы, ибо ей все время казалось, что она еще не сделала для своей дочери того, что необходимо сделать, чтобы у Эмы осталось представление о ней как об исключительной матери. А ведь если и стоит ради чего-то жить, то только ради Эмы, и все потому, что в ней видишь самое себя, свою юность, идущую иным, более красивым и осмысленным путем, свои собственные грезы, свои мечты, которые сбылись в дочкиной повседневности, видишь ее, свое дитя, частицу своей души и плоти, да что там частицу — всю целиком свою душу, которая постепенно становится тем, чем хотела бы стать ты, и главное — настоящей женщиной. То есть раскованной, независимой, не приемлющей ту ложь, которая призвана оправдать унылое существование… Ложь… и больше ничего. Ничего больше, Мартушка…

Пани Виктория это как будто понимает лучше всех. И то, что однажды вечером, в мае месяце, выдержав паузу в целых три недели, она позвонила и попросила заглянуть, показалось Марте делом вполне естественным.

Хотя не совсем.

Раньше Марта бывала у них часто, особенно когда они еще жили на одной лестничной клетке («Петрик, включи газ!.. Петрик, принеси чай!.. Петрик!..» — доносилось сквозь коленкор двери Ваготасов); последний раз была во время похорон профессора — незадолго до того вернувшегося после вынужденного длительного отсутствия, — на поминках, которые устраивала его закутанная в черный плат вдова; по углам жались, все в черном, заплаканные стареющие дочери, поразительно некрасивые особы.

И сейчас, стоило лишь Марте войти, все три (странное дело!) кинулись к ней, точно голодающие на хлеб, умоляя «не обращать внимания» и по возможности («Мы очень просим вас, дорогая Марта, умоляем») поговорить с их почтенной мамочкой, от которой сейчас зависит душевное равновесие и материальное благополучие их всех, бедных и осиротевших созданий («Вы сами поймете, почему…»).

Пани Виктория, когда Марта вошла к ней в комнату, сидела в глубоком кресле, в котором покойный профессор сиживал вечерами за газеткой, под большим торшером, похожим на подсолнух, — восседала, скинув с себя не только траурную черную накидку, но одетая как-то уж слишком по-домашнему, но кокетливо — в одном лишь наброшенном на малость костлявые плечи легком немецком халатике с разрезами по бокам, сцепив на выпирающих из-под халата суховатых коленях белые, унизанные перстнями пальцы, выставив вперед голубые восточные шлепанцы на босых, с голубыми жилками, ногах… Пани Виктория широко улыбалась, показывая отличные, великолепно вставленные наилучшими специалистами зубы, прямо в лицо молодому (примерно в возрасте того Ализаса, ну, московского) человеку, очень черноволосому, весьма по-хозяйски развалившемуся на диване перед сияющей хозяйкой; рядом лежала гитара, перевязанная ярко-алой лентой…

57
{"b":"848399","o":1}