Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Нет, нет, неправда, все это ложь — то, что ты говорила, мама, все, что внушала с малых лет и что, пусть не так часто и не таким уверенным тоном, повторяешь сейчас… Нет у тебя самой никакой свободы! Каждый у нас в семье думает прежде всего о себе, а такая свобода — когда каждый только за себя — весьма смахивает на рабство, мамулечка. А если что и существует, то лишь то, что мы, не ожидая ни от кого милостей, создаем для себя сами: the young people life[48]; может, ты полагаешь, что ради несчастной пятирублевки… я… Эма…

— Эма! Куда ты?

— На фак… куда еще… А ты, Дайва?

— Куда угодно… мир широк…

— Опять?.. Фиеста?

— А, не спрашивай! Купила брошечку, а он сразу: кофеварку продала! Какую еще кофеварку? Наша еще в прошлом году расплавилась, ну и выкинули. Сам забыл выключить. А теперь буйствует…

— Пошли вместе!

— Пошли. Хоть на край света. Все равно дома никакой жизни. Нет и не будет.

Уже вдвоем. Все веселей. Нет жизни у Дайвы? А у меня, Эмы Глуосните?..

Тут папаня обрушился… за книги: мол, продала. Это когда не хватило хрустов, ну и продала… Его книги. Его.

Дайва этого не знает, я не рассказывала ей, чем все это кончилось. И никому не говорила. Я сама по себе, не то что они… И пусть они думают, что меня никто, даже отец, не имеет права… никогда не посмеет… тронуть. А ведь посмел.

Не прощу, знаю. Не забуду. Никогда. Нет-нет…

— Эмка, ты чего? — Дайва вытаращила круглые, блестящие, как каштаны, карие глаза. Надулись и щеки, розовые да еще подмалеванные. — Смурная какая-то…

— Да нет!.. — Эма тряхнула головой. — Ничего… Как всегда.

— Тебе не идет плохое настроение, Эмка.

— Оно и не плохое.

— Что ж, тебе легче… Ты вольная птица, Эма. Прямо завидки берут: вольная красивая птица…

— Да, клетка — это не для меня.

— А вот мне, Эмка, все подрезают да подрезают крылышки. Эх, если б ты, Эмка, все знала…

— Ну, ну! — Эма тронула кончиками пальцев подружкину руку. — Раскиснем еще как барышни! Надо верить, что все у нас обойдется. Что — не знаю. Когда — не знаю. Но все будет хорошо. Должно быть хорошо! Что-нибудь да придумаем!

Но вот что? В институте мертвая тишина, на этом окаянном их факе. Лекции. В окно видны только патлы и затылки, все какие-то одинаковые, точно стригли всех под одну гребенку (собственной персоной декан Милашюс обкорнал), скукотища; пусто, как после ураганного ветра, и во дворе, под березкой, к которой бывшие студиозусы ходят на поклон; и что они тут находят такого? И вообще что может быть хорошего там, где тебя никто не ждет, где ты — малюсенькая закорючка, галочка в журнале посещаемости и где на тебя, на твою ультраэмансипированную индивидуальность, никто не обращает внимания, даже головы не поворачивают, когда ты с опозданием (к звонку являются одни зубрилы, деревенщины и именные стипендиаты) возьмешь да заявишься к этой корпящей над конспектами, пропахшей общежитейской столовкой и дешевым «земляничным» мылом братии… А вот кое-кому, вы ж понимаете, позволительно…

Ну и ладно, ну и пусть — пусть думают обо мне что угодно; я тоже думаю; и надумаю, будьте уверены. Что, уже десять? Без каких-то минут; давно не сверяла часы, все некогда, а маманя все не удосужится снести к часовщику; и туфли в починку, те, фирменные, голландские сабо, которые в прошлом году папаня привез, ухлопав все туристские гульдены. Нет времени, нет времени… Конечно, охота стоять в очередях со всякими занудными пенсионерками!

Господи, что за жизнь!.. В школе — контрольные, сочинения, «шайбы» (так они называли двойки, а еще — «бананами»), таскание к директору, завучу, «неудовлетворительное поведение», мамашины «ахи», папашины нотации, разговоры по душам, даже угрозы и, конечно, болезни, врачи, справки… И снова — зубри, зубри, зубри, бедная студентка… любой преподаватель тобой помыкает… А потом — работа… а после работы — только успевай шевелиться — курнуть и то некогда, подымить самую малость, покалякать с друзьями, с добрыми друзьями, без которых жизнь не в жизнь. Найдутся делишки и поважней — дуй в магазины, беги за молоком, за колбасой… Придешь домой — надо кидаться стирать, мести, пылесосить, драить… Ах, сколько забот у женщины, девушки, хозяйки — разве все сосчитаешь, и потому куда лучше… во всяком случае, пока есть маманя… пока наша болящая маманя еще двигается… не думать о них. Лучше не ахать, не охать, не переливать из пустого в порожнее, лучше не биться головой об стенку из-за проклятой бытовухи, без которой, конечно, тоже не проживешь; бежать, бежать от всей этой чепухи и жить сегодняшним днем, этими, пусть малыми, радостями, которые дарит жизнь, вернее, которые человек устраивает себе сам, вырывает у жизни; кроме этих самых добытых собственными усилиями радостей, на сей земле нет ничего; день без радости — бремя, говорят англичане. Так-то, мамуля, так, моя дорогая…

А сегодняшний? Сегодняшний сентябрьский день, начавшийся привычной маманиной истерикой (воображаю, как она сейчас комкает свои три одеяла, мнет и терзает), после чего был вынужденный спринт из дома, который с каждым шагом, казалось, все больше отдалялся от нее, от Эмы, и проваливался куда-то в глубокий туман, наползавший от осенней Вилейки, — этот, как и все остальные, серый и выплывший из серого тумана день, — что сулит он? Куда зовет ее кривая улыбочка осеннего солнца, мазнувшая по щеке сквозь брешь в облупленной стене? Куда поведет этот легкий шелест ветерка, взметнувший завиток пыли на истертом, истоптанном тротуаре? И куда спешат эти рваные, белыми клочьями повисшие над городом облака? Куда их несет? Где они будут через час? В обед? Завтра?

— Эма, ты сегодня правда какая-то…

Дайва. Опять. Ей, видно, наскучило торчать на гранитном парапете и без всякой высшей цели разглядывать пустой, как рукав инвалида, двор. Да и холодно. На ней не мини, но и не макси, а так… миди, что-то жутко немодное. Да что поделаешь? Джинсы узковаты… Худеть надо… Жиров поменьше потреблять… Что ты, Эмка, какие жиры! С моим предком… Она соскочила с парапета, вернее, скатилась оттуда, расправила мятую ткань.

— Ты совсем скисла, Эмка. Вот-вот заплачешь.

— Я? — Эма через силу улыбнулась. — При нашей-то лучезарной жизни?

Дайва шумно вздохнула.

— Я вообще-то, Эмка, толком не представляю, что такое жизнь… Все только и болтают: жизнь, жизнь… А мне это ни о чем не говорит. Не воспринимаю. Или, скажем, воздух… Воздух, воздух, земля, земля… Ну и что? Да не все ли равно? Нам… И тому, кто говорит…

— Нет, видно, не все равно…

— Значит, не доросла…

— Не то чтобы… — Эма усмехнулась. — Не то чтобы не доросла, а как-то… Ну что мы знаем? О себе самих, например? Что можем знать? Даже не разберешь, кто дурак, кто не совсем. Вот жизнь и показывает, кто дурак, а кто только кажется дураком… Потому что глупость или умность не зависит от того, что человек сам о себе думает…

— А я… кажусь? Ну, тебе? — Дайва, и без того румяная, залилась багровой краской. — Кажусь дурой, скажи, а, Эмка?

— Не кажешься, успокойся, не кажешься… — Эма погладила ее по коленке, обтянутой светло-зеленым импортным чулком; пониже, сбоку, по ажурной поверхности сползали предательские петли. — А вдруг мы все… Представляешь, я иногда думаю, что мы все не знаем, чего хотим… мы… наша кодла…

— Другие, по-твоему, знают?

— Другие-то знают. Или хотя бы считают, что знают. Им легче.

— А нам?

— А мы, иногда мне кажется, прямо как на мостике без перил. Кое-как топчемся, а вдруг из-под него сваи выбьют?.. Тогда мы, натурально, в воду…

— Кто выплывет, а кто нет…

Девушки помолчали.

— Нет, правда, Эмка, я все-таки не знаю… — снова вздохнула Дайва, уставясь себе под ноги, может быть на втоптанную в песок металлическую пробку от пивной бутылки. — У меня такое чувство, будто я чем дальше, тем меньше соображаю…

— Вот уж беда!

— А то нет? Ничего, совсем ничего не знаю!

— Незнание — еще не грех, Дайвушка.

вернуться

48

Молодежная жизнь.

41
{"b":"848399","o":1}