Чюрлёниса?.. Она, паря над лугом, выпускает его руку — мальчика, похожего на цветок гусиной лапчатки; где она его видела? А, неважно. Почему Чюрлёниса? Она такого писателя, да будет тебе известно, никогда… Не писатель он, художник, восклицает мальчик, ее ласковый дружок, будто удивленный тем, что она не знает самых простых вещей, восклицает и проплывает мимо нее точно облако, которое нельзя ни поймать, ни почувствовать, — прямо сквозь нее; пусть! «Кто, кто? — кричит она, хотя его уж не видно, растаял, растворился ее мальчик. — Кто он мне, Чюрлёнис твой, при чем он здесь?» — «Мой? Почему мой? — доносится эхо от лесов, над которыми теперь летит она, от резных еловых вершин. — Вовсе он не мой…» — «А чей же? — «И Фульгентаса тоже…» — «Какого еще Фульгентаса!» — сердится она, хотя и знает, что все это сон и во сне злиться не подобает, во сне все тихо и красиво. Фульгентаса, который читал Чюрлёниса и боготворил его. Чюрлёнис не был писателем, но он знал, что любовь существует… Чюрлёнис, Микалоюс Константинас Чюрлёнис. Что такое любовь… Можно хоть сейчас прочесть — закладка все там же, на двести семьдесят четвертой странице. Сейчас? Во сие? Как так — во сне, почему во сие? Ты давно проснулась, сидишь на диване, в своей зеленой комнате, хотя и не знаешь, кто тебя сюда привел. Мальчик? Может, и он, дурочка, какое тебе дело, ты здесь, и хватит с тебя того, ты всегда обязана быть у двери, ты не знаешь, когда твоя дочь… твоя Эма… позовет… когда ты ей понадобишься… Да не глотай ты свои проклятые таблетки, оставь их в покое — хотя бы во сне; береги нервишки, Марта, — ведь ты знаешь, что ничего не изменится… таблетки тебя погубят, читай Чюрлёниса… А не «Диалоги», которые… Ты ведь любишь высокие слова, правда? Красивые, возвышенные слова. Всегда любила. Это хорошо. Очень даже хорошо. Почему любишь? Неизвестно. Просто за ними чувствуешь себя уверенней. Точно за крепкой стеной… Потому что они есть… Коль скоро кто-то их написал, они… Да, да, как щит. Как щит, которым ты прикрываешь свое истерзанное сердце. Прячешь его от грязи. От плевков и помоев. От…
— Любовь — это рассвет, полдень, жаркий и долгий, и вечер, волшебный, тихий, а породила ее печаль.
Любовь — это старая песенка.
Любовь — это гамак из радуги, подвешенный на белых облаках.
Любовь — это мгновение, вспыхнувшее сиянием всех солнц и звезд Вселенной.
Любовь — это червонного золота мост через реку жизни, что разделяет берега и добра и зла.
Всё? О нет!
Любовь — это лес из старых деревьев в знойный день, это отдых в нем, где сои навевают сосны.
Любовь — это столбовая дорога к солнцу, вымощенная острыми алмазами, по которой надо идти босиком.
Любовь — это сильные белые крылья.
Теперь уже всё. Да. Всё… И глаз твоих сиянье… Мальчика больше нет. И хватит мокнуть в широченной луже за домом, с той стороны, где нет окон; хватит колотить босой ногой почерневшие льдышки…
Она встает, одетая в тренировочный костюм, постоянно бодрствующая — даже во сне — женщина, и с закрытыми глазами привычным движением протягивает руку к столику. Кажется, таблетки еще не кончились. Должен быть запас. Ведь без них… нет без них жизни… а уж любовь… чего там…
Вспыхивает блеклый солнечный зайчик. Осенний, безрадостный. С зеленым отливом, под тюлем. На зажженном бра. Подрагивает на стене у полки — как издевка, как извинение. Там часы. И цифра «IV».
Любовь? Червонного золота мост? Радуга на белых облаках? Отдых в шелестящем бору? Столбовая дорога к солнцу? Еще что? Сильные, белые крылья…
Как прекрасны эти слова! Как высоки! До таких я бы сама ни за что не додумалась, такое приходит на ум только людям искусства. Чюрлёнису — о, да! Даубарасу? Возможно. И даже Ауримасу. (Говорю: возможно, так как наш Ауримас… скорее всего… ему просто повезло…) А я не такая. Не поэт. Не художник, не музыкант, не артист. Даже не знаю — кто. Обыкновенная серая сувалкийская мышь. Лесная. Полевая. Мышь из-под Любаваса.
«Нечего туда и соваться… Что там найдешь, у мироедов этих?..»
Это Шачкус. В погонах, черный. Громадный.
«Мне Ализас нужен».
«Ализас? Мальчонка?»
«Да, Ализас Каугенас, сын Начаса».
«Не Начаса. Еще неизвестно, чей он сын».
«Неважно. Я учительница. Я должна знать, где он. И почему сбежал из школы. Он вообще горазд бегать. Недоглядишь — уже скрылся…»
«Ноги, значит, быстрые…»
«Ох, очень».
«Как у Райниса».
«Не знаю».
«Соседка, а не знаешь…»
«Давно я там не была…»
«Тогда садись, если хочешь наведаться в родные места…»
«Хочу».
«А бандитов не боишься?»
«А Шачкус на что? Пока с нами Шачкус… нам и сам черт не страшен…»
«Скажешь тоже!.. А ведь, говоря правду…»
Шачкус не договорил, посмотрел на меня, грустно усмехнулся и в сердцах щелкнул бичом; я чуть не вся целиком спряталась в воротник.
Как я могла объяснить, зачем еду? Кому — Шачкусу, который, как я подметила, все норовил пригласить меня на танцах, хотя танцевать не умел, наступал на ноги. Будто мало ему других девушек! Оказывается, мало, особенно после того как наш поэт Винцукас в Каунас…
А Ируте, подружка, чуяла. На переменке придвинулась ближе (мы все сидели вокруг длинного и широкого, заваленного книгами и тетрадками общего учительского стола), наклонилась к самому уху.
«Все нету?..»
«Сама знаешь…»
«Как, по-твоему, жив?..»
«А ты, Ирка, как считаешь?..»
Слишком уж любопытна, подумала я.
«Да помнишь, сказали из отряда: возвращаемся, а его нет… Гроза была… дождь… прятались… Потом слышим: стреляют…»
«И не пошли на выручку? Бросили одного?»
«Успокойся, Мартушка! Да что с тобой? Только заговорят про этого… корреспондентика… ты прямо сама не своя… Все на свете забываешь, даже нашего стихотворца…»
«Молчи ты, хватит!»
«Молчу, молчу… — закивала Ирка, подмигивая карими хитрющими глазами. — Раз уж нельзя своей подруге-комсомолке… совершенно откровенно…»
«Не надо мне твоей откровенности… Я — не ты… Не всем же сразу я на шею…»
«Как я, да? Сразу на шею — ай, какая распутная эта Ирка, да?»
«Сама понимаешь…»
Подружка прищурилась, потом выпучила глаза — ни дать ни взять два блестящих стеклянных шарика. Тряхнула каштановыми пышными волосами. Я испугалась — сердится! Моя единственная подруга и наперсница, которая знает обо мне все-все. Рассердится и перестанет разговаривать. А надо, чтобы разговаривала. Пусть злится, но пусть говорит. Мне это нужно. Очень.
«Перестань, Марта, не ерепенься… — услышала я и шумно вздохнула: не рассердилась, нет. — Разве это поможет… Я понимаю… Ведь это, Мартушка, такие делишечки…»
«Какие? — я повернулась к ней лицом; что за вздор? Что именно она понимает? — Какие еще «делишечки»? И что «поможет — не поможет»? Ничего ты, Ирка, не понимаешь… Можешь только разбередить душу, а больше ничего…»
«Ну, беда… ну, влип… не он первый, Мартушка… И не последний. Нынче сотни таких Ауримасов и Райнисов… повсюду и везде…»
«При чем тут Райнис?»
«При том, что это его работа… Сцапали Ауримаса… Говорят, бандиты могли его просто увезти с собой…»
«С собой?»
«А почему бы нет, Мартушка?»
«Кто тебе сказал?!»
«Кажется, Шачкус…»
«Шачкус?»
«Ну да… Чучело-чумичело… А жена у него, говорят, красотка…»
«У Шачкуса?»
«Да у Райниса, дурочка… Будто не известно, что Шачкус все еще в женихах… Скоро станет совсем как Фульгентик…»
«Фу! У тебя все одно на уме, Ирка!»
«Не одно, не одно… И говорят, как раз в тот день она на базар…»
«Кто на базар?»
«Кто! Она, Райниха. Видали люди, как ехала».
Я засмеялась. Сама не знаю отчего. Просто надоело разговаривать. Глупый разговор — что он даст, что изменит?
«Ну и что, если видели? Кому куда надо, тот туда едет. Не понимаю, какая тут связь…»
«Спроси у Шачкуса… Кто на базар, тот и с базара, дорогуша. Этот блюститель порядка что-то, по-моему…»
«Брось! Что же твой всемогущий Шачкус не спас его? Услышал стрельбу, а сам — в кусты?»