В кого я стреляю? Они уже далеко. Скачут не на нас, а от нас… Пригнулись к лошадиным шеям. Бурки как шлейфы. Не понравилось, голубчики вы мои!
Вскочил. Набил магазин патронами и, уже стоя, широко расставив ноги, пошатываясь от страшной отдачи, расстреливаю горы и небо. Ору что есть мочи: «Ага! Испугались!» Выпустил еще десять. Карабин вываливается из рук. Ничего, у нас есть кольт. Вот я сейчас… Хочу его вытащить из-за пояса, но правая рука не действует, падает как плеть. Ранен? Нет, последствия отдачи.
«Ладно, Митька, хватит», — говорит Кухарук. Он смотрит на меня и ухмыляется. Опирается на карабин, как на палку. Весь в пыли. Ужасно смешной. «Они вообразили, что у нас пулемет. А у них ведь только обрезы. Ну и не приняли боя. Это всё твоя пушка, Митька». — «У тебя и живот и морда в пыли. Дали мы им жару!» — «Я-то одному влепил. Он так и скрючился». — «Я бы их всех перестрелял… Только, понимаешь, у меня предохранитель заело…» — «Будут помнить, бандюги проклятые!» — «Да уж, не на тех напали».
И вдруг меня начинает неудержимо рвать, прямо выворачивает наизнанку, а ноги дрожат и подгибаются в коленях. «Ничего, Митька, такое с непривычки случается. Ты же на гражданской не был… Ну как, полегчало? Пойдем теперь нашего Ахмедку искать».
С трудом разыскали Ахмеда. Он завел лошадей в неглубокую пещерку, а сам, прижавшись лбом к холодным камням, молился нараспев. А вот уже нам навстречу мчится тачанка, и на ней парни с винтовками и с «максимом». Это Эльбурган, услышав далекую перестрелку, выслал нам подмогу.
…Но почему всё это лезет мне в голову? Почему по асфальту Тверской сейчас прогрохотала тачанка и на ней русские в кепках и черкесы в мохнатых папахах? Чего ради вот уже битых два часа брожу я по вечерней Москве и, словно какой-нибудь лунатик, не замечаю окружающего?
Прошлое не возвращается. Отцвело и рассыпалось, как одуванчик. Да я никогда и не сожалел о минувшем. Сегодня было хорошо и интересно. Завтра будет еще интереснее. И я нетерпеливо жду нового дня. Но вот, кажется, он пришел и принес с собой то неизведанное, горячо желаемое и, вероятно, главное. Меня взяли на работу в КИМ. Подумать только: я ки-мо-вец! Уже подготовили репертуар для выступления «Роте шпрахрор», и Фриц Геминдер похвалил, сказал, что я нашел как раз то, что нужно немецким товарищам. И поручил мне тщательно изучить опыт антимилитаристской работы французского комсомола. Вот когда пригодился французский язык! Оказывается, я совсем легко читаю «Л’авангард», а там уйма интереснейших фактов. Ты молодец, мама, что заставляла меня потеть над «Маленькой азбукой» и заучивать глаголы. Же сюи, тю е, иль е… Же сюи трист. Я есть печальный. Ты разве печальный? Да, я печальный. А откуда она взялась, эта печаль, Муромцев? И почему вчерашнее вернулось к тебе во всех деталях, в красках, в волнующих запахах и в звучании голосов людей, с которыми, быть может, никогда больше не встретишься?
Тоня, всё это из-за тебя, потому что ты, Тоня, была моей совестью, а совесть-то не одуванчик, и фукнуть на нее так, чтобы развеялась она прозрачными пушинками, не в моих силах.
Но как же всё-таки получилось, что я должен отчитываться перед тобой не только за совершённые поступки, но и за мысли, невысказанные и даже еще неустоявшиеся? Любил ли я тебя? Да, мне казалось, что любил. Но когда ты, с мягкой шутливостью, отвергла мое предложение руки и сердца, ничто не изменилось в моем к тебе отношении. Домик в Боготяновском со скрипучими деревянными ступеньками крыльца, с двумя желтеющими во тьме переулка окнами по-прежнему притягивал как магнит. И каждый вечер, пешком или на трамвае, я отправлялся к тебе, и несколько часов, проведенных в узкой комнате, где стояли диван, стол и шкаф с твоими любимыми книгами, делали меня богатым и счастливым.
Приходил к тебе и Сергей. В выцветшей, прожженной на груди, косоворотке, из рукавов торчали темные отяжелевшие руки. Он продолжал обжигать кастрюли на «Жесть — Вестене».
Леопольд сотрясал воздух своим железным голосом. Он декламировал Маяковского, Сашу Черного, Хлебникова и Сельвинского. Мы слушали с восторгом, а когда он в конце концов уставал, начинали болтать обо всем на свете: о нашем будущем, о «Железном потоке» Серафимовича, о волшебных руках хирурга Богораза и о бессмертии, которого добьются ученые всей земли после мировой революции, о комсомольской честности и принципиальности, о гастролях знаменитого баса — Григория Пирогова, о дружбе, более прочной, нежели любовь, и о любви, без которой все же никак не обойтись. Мы поверяли тебе свои тайны, Тоня, подсмеивались друг над другом, решали хитроумные викторины и пили жиденький чай с пышным пшеничным хлебом и «собачьей радостью».
Тонины глаза, ее улыбка, интонации негромкого ее голоса, как стрелка барометра, безошибочно определяли душевную погоду каждого из нас. Мы верили ее сердцу больше, чем самим себе.
Когда я влюбился в одну девушку, мне прежде всего захотелось, чтобы мой выбор одобрила Тоня. Для этого, заранее условившись, я завел Галю, как бы невзначай, в кондитерскую «Чашка чая» и показал ее — круглолицую и курносенькую — своим друзьям. «Эта твоя Галя очень славная», — сказала потом Тоня, и я как бы получил из ее рук путевку на любовь.
Сергей тоже посматривал на Тоню телячьими глазами, и у них завелись свои секреты. Как-то я сказал ему: «Неужто тебе не надоело гнуть спину на господина Вестена? Возвращайся-ка на пионерскую работу». Сергей крутнул головой: «Нет уж, голубчики вы мои, с этим покончено». И взглянул на Тоню, как бы ожидая ее одобрения. Тоня сказала: «Митя, ты не сбивай его. Сережа будет журналистом. Настоящим». — «Ах вот как! — воскликнул я. — Значит, среди нас будущий Сосновский!» Мне было обидно, что я, самый первый Сережкин друг, ничего не знал о его планах. Сергей покраснел, но глаза его воинственно сверкнули. «А почему не Кольцов? Меня вполне устраивает его стиль». Я присвистнул. «Сережа написал большой фельетон о нравах концессионеров. Очень здорово написано», — вступилась Тоня. «Подавай бог», — сказал я с досадой: «Ленинские внучата» напечатали два моих рассказа, и я считал, что если кому-нибудь из нас предстоит вырасти в гигантского журналиста, то уж никак не Сергею.
Впрочем, я тогда так был погружен в пионерскую работу, что и думать-то о чем-нибудь другом не хотелось.
Мы проводили краевой конкурс на «умелые руки». Готовились к встрече с делегацией пионеров из Англии, Норвегии и Дании. Старались покрепче сдружить кубанских казачат и маленьких адыгейцев, чьи деды охотились друг на друга. Подготовляли издание пионерского журнала «Горн» и частенько собирались, — будущие поэты и прозаики, а пока корреспонденты «Ленинских внучат», воспитываемые неутомимым Полиеном Николаевичем Яковлевым, писателем и редактором, и Верой Вельтман, которой, как мне показалось, подражает в своих фельетонных опытах Сергей. И так близка, так захватывающе интересна была для меня пионерская работа, что я засыпал и просыпался с мыслями о ней и негодовал на слишком длинные ночи.
В общем, этот год, проведенный в Ростове, был, пожалуй, самой счастливой, самой наполненной порой моей жизни.
Так почему же веселый южный город отошел от меня, как белый сияющий пароход от пристани, так неожиданно, так стремительно, без предупредительных гудков! И почему я очутился в Москве, без Тони, без Сергея, всё еще ощущая вкус последнего, соленого от слез Галкиного поцелуя?
В Ростов приехал представитель итальянского комсомола Антонио Мартини. Когда из ИК КИМа пришла телеграмма, предупреждавшая о его приезде, меня неожиданно вызвал Евсеев: «Вот какое дело, Муромцев. Мы хотим на несколько дней оторвать тебя от пионерских забот. Приезжает один из руководителей итальянского комсомола. Мы думаем прикрепить к нему тебя. Не возражаешь?»
Возражений я не имел. Вспомнил, как несколько лет назад тульский рабфак, в котором я тогда учился, посетил Антонио Грамши. Щуплый, горбатый человечек (над трибуной возвышалась только его огромная растрепанная голова с широким морщинистым лбом и пылающими глазами) рассказал нам о борьбе итальянского пролетариата. Политические забастовки в Риме, Милане, Генуе, Триесте… Море красных знамен на улицах Вечного города. Не серенады под рыдающую гитару, а «Интернационал» и «Бандьера росса» звучат в городах Италии. Убийцы таинственной и страшной мафии охотятся на лидеров коммунистической партии. «Мы презираем наемных террористов. Революцию нельзя убить!» — И маленькая, почти детская рука решительно рассекла воздух. А мы кричали «ура», потом ворвались на сцену, подняли на руки Грамши и торжественно пронесли его через весь Актовый зал. И вождь итальянских коммунистов — усталый горбатый человечек — смеялся, как мальчишка, и, когда сильные руки рабфаковцев подбрасывали его вверх, умолял: «Не слишком высоко, не слишком высоко!» Мы верили тогда, что пройдет один, ну от силы два года, и Рим станет красным.