Мысленно произнося эту речь, прислушиваясь к негромкому, спокойному дыханию военкома и раздражаясь на неимоверно затянувшееся, ставшее прямо-таки неприличным молчание, Муромцев изо всех сил загонял в глубь сознания то, главное, что, по-видимому, привело его в этот кабинет. Главное, но такое сугубо личное, что не только говорить, но и думать об этом в такой момент — стыдно. Неужели не общая большая беда, а лишь его собственная заставляет его убеждать, уговаривать, умолять вот этого, совсем незнакомого, человека нарушить законы, установления и правила и направить его, освобожденного от военной службы по инвалидности, на фронт?! Чтобы раз и навсегда отделаться от давящего ощущения своей неполноценности, вырваться из нелепого тупика и вернуть, пусть даже ценой крови, отнятое у него доверие. Это самое «ценой крови» заставило Муромцева поежиться. «Не думай красиво, братец», — жестко одернул он себя и сразу же расслабился, переступил затекшими ногами и удобно оперся на трость.
Но военком продолжал загадочно молчать. Он не переменил позы, не повернул головы, даже не пошевелил пальцами, припечатавшими сукно на столе, и все так же смотрел куда-то через Муромцева своими выцветшими, но все еще зоркими глазами.
В полураспахнутое окно слепяще-синим потоком втекал полуденный жар и истома безветренного дня, одного из последних дней июня. Приглушенно бормотала улица — окно кабинета выходило на маленький переулок, вернее, тупичок, — и ветка клена чуть покачивалась возле самого окна, и сизая раскормленная галка пристально смотрела на Муромцева черным блестящим глазом. Но вот что-то захрипело в уличном репродукторе, и хор мужских голосов рявкнул:
…и врага разобьем
Малой кровью, могучим ударом…
Галка вспорхнула, и ветка закачалась сильнее. Но репродуктор, точно пораженный наделанным им шумом, прохрипел что-то неразборчивое и тут же умолк. Голова военкома дернулась, и он в упор посмотрел на Муромцева. Взгляд был отсутствующий — недоумевающий.
— Вам что?.. Простите, я, кажись, того… задремал, — сказал он окая. Протянул руку к раскрытой коробке «Казбека», неторопливо размял папиросу, закурил и глубоко затянулся. Выпуская мутную струйку дыма, укоризненно покачал головой: — Зря мы время перетираем. Просьбу вашу удовлетворить не могу.
— Но поймите же, товарищ подполковник, — начал было Муромцев, но военком только рукой махнул:
— Всё давно понял. Только одного недопонимаю: как это вы, гражданин, воевать собираетесь? В одной руке клюшка, а в другой винтовка! Несерьезно это, гражданин. Курям на смех, да и только.
— Я опытный журналист и могу работать во фронтовой газете.
— Ну, это не мне решать. Обратитесь в Главпуркака. Расшифровываю: Главное политическое управление Красной Армии. Можете письменно, но, пожалуй, лучше, если сами туда явитесь. А я от всей души желаю удачи.
Военком поднялся с дубового кресла и с высоты огромного своего роста, насмешливо, как казалось Муромцеву, смотрел на него чуть прищуренными светлыми глазами.
— Спасибо за совет, — сухо сказал Муромцев и, кивнув головой, пошел к двери, уже не стараясь скрыть своей хромоты.
— Постойте… Как вас… Кажись, Дмитрий Иванович? Вижу, насмерть ты обиделся. И зря. За эти дни у меня таких, как ты, сотни перебывало. А я хоть и воинский начальник, но не господь бог. Всемогуществом таким не располагаю, чтобы устав нарушать. А тебе скажу, что дел с этим Гитлером на всех хватит. Так что будь жив, Дмитрий Иванович!
«…Пошлю телеграмму Фадееву, всё объясню. Должен же он понять и помочь», — думал Муромцев, выходя из военкомата и соображая, что ему следует делать в первую очередь.
Шел пятый день войны с фашистской Германией и второй — жизни Муромцева в Рязани.
Рязань, на которую возлагались такие надежды, встретила Муромцева совершенно непредвиденно. Его приняли за немецкого шпиона и вчера задерживали дважды.
Со стороны это выглядело так.
Из вагона скорого «Ашхабад — Москва» выходит человек с небольшим фибровым чемоданом. В другой руке у него палка. Оглянувшись по сторонам, он осведомляется у носильщика, где помещается камера хранения, идет туда и преспокойно сдает чемодан, получив взамен квитанцию, торопливо нацарапанную химическим карандашом, выходит на вокзальную площадь, спрашивает у гражданина в распахнутой на груди апашке, как пройти к центру. Идет не спеша, с интересом оглядываясь по сторонам. Вероятно, его уже «засекли». Слишком вызывающа внешность приехавшего. Несмотря на жаркое, солнечное утро, на нем демисезонное пальто из пестренького лодзинского драпа, широкополая фетровая шляпа коричневого цвета, а в руках палка… Нет, черт возьми, не палка, а трость — тонкая и крепкая, с крюкообразной ручкой из настоящего серебра. И потом эти рыжеватые «английские» усы, а волосы под шляпой очень темные, почти черные. Заметно прихрамывая на правую ногу, он неторопливо шествует по главной, довольно оживленной улице, расстегивает пальто и, сбив шляпу на затылок, вытирает платком лоб, щеки, шею. И каждый встречный может убедиться, что лицо незнакомца покрыто резким, желто-черным загаром. Но вот он останавливается перед заманчивой вывеской, выдержанной в белых и салатно-зеленых тонах. Кафе-столовая! На листке бумаги отпечатано меню. Ого! Скоблёнка на сковороде с жареным картофелем и соленым огурцом. Война войной, но есть всё-таки хочется, и человек решительно толкает дверь. Сдав пальто, шляпу и трость в гардероб, он выбирает столик возле окна и подзывает официантку.
— Можно скоблёнку? — Ему хочется не битки, не глазунью и даже не свиную отбивную, а именно скоблёнку.
— Пожалуйста. Только вам придется обождать. Заказное блюдо.
— Хорошо. И бутылку холодного пива.
— Есть «Рижское».
— Всё равно.
В кафе почти все столики свободны. Официантки табунятся возле буфета и, нимало не стесняясь трех-четырех посетителей, в полный голос сводят между собой какие-то счеты. Впрочем, они тотчас же замолкают, когда из помятой запыленной тарелки репродуктора справа от буфетной стойки с хрипом и треском вырывается очередное сообщение Совинформбюро об ожесточенных боях на Луцком направлении. Замолкают и, пригорюнившись, слушают, боясь потерять хотя бы одно слово.
Посетителю приносят раскупоренную бутылку пива… Он жадно выпивает стакан приятно-горьковатого пива и идет в туалет помыться после дороги. В самый неподходящий момент в дверь туалета сильно стучат.
— Занято!
Стук не прекращается.
— Да подождите минуту!
Стучат еще громче, еще настойчивее.
— Черт знает что! — сердито кричит посетитель. — Что случилось?
— Открывайте! Немедленно!
Приходится сбросить крючок. И тут же дверь широко распахивается и в туалет вваливается коренастый плотный парень в синем костюме.
— Почему не открывали? Документы!
— А вы, собственно, кто?
Предъявляется красная кожаная книжечка. Управление НКГБ по Рязанской области.
— Понятно. Вот мой паспорт.
Владелец красной книжечки рассматривает паспорт, затем сверлит злыми карими глазами человека, приводящего в порядок свою одежду, и задает сакраментальный вопрос.
— Что вы здесь делали?
Молчаливое пожатие плечами.
— Ясно. Идите вперед.
Что, собственно, ясно? Приняли за кого-то другого… Вот так гостеприимный город Рязань!
— Но в чем, собственно…
— Не разговаривать! Выходите.
Выходят. Грустный взгляд в сторону столика, на котором уже стоит в пару и аромате небольшая, на одного едока, сковородка. Эх, прощай-прости, скоблёнка!
— У меня пальто.
— Одевайтесь.
Инвалид-гардеробщик подает пальто на вытянутых дрожащих руках, и так осторожно, будто это вовсе и не пальто, а рассвирепевшая очковая змея. Ну, а злосчастная трость — ее змеенок.
— Идите!
— Иду.
— Не разговаривать!
Солнце светит во все лопатки. Задержанному жарко. Оперуполномоченный на полметра сзади. Уверенно печатает шаг. Дышит в затылок. И кажется, почти упирается дулом пистолета в копчик задержанного.