Лоренц поднял кулак:
— Рот Фронт! И с праздником Первого мая, товарищ!
— И тебя тоже поздравляю, Лоренц. Рот Фронт!
Красных фронтовиков в холле сегодня не двое, как обычно, а шестеро. И у всех красные повязки на левом рукаве. И еще один признак наступившего праздника нашел я, выйдя на улицу: над Домом Карла Либкнехта развевалось огромное алое полотнище.
Я полюбовался на флаг, купил у киоскерши сегодняшние номера «Роте Фане», «Юнге Гарде» и «Троммеля» и поднялся на свою голубятню.
Наступили минуты, когда заговорили телефоны — отрывисто, гневно, с горечью и с торжеством.
В ЦК сообщали: вот уже двинулись первые колонны демонстрантов; пока всё идет нормально, к нашим колоннам подстраивается всё больше неорганизованных; подняты флаги и транспаранты, мы идем к центру и поем «Роте Фане»; появилась полиция, пытается остановить наш марш, но мы прорываем тоненькую синюю цепочку; всё больше полиции, предлагают разойтись по домам; первые залпы в воздух; мы маршируем, нас всё больше, целые улицы поют вместе с нами «Варшавянку»…
Потом… потом телефоны захлебывались, точно им прострелили легкие. Полиция стреляет уже не в воздух, а в людей… в безоружных, празднично одетых, поющих людей. Среди них много женщин… Некоторые с детьми. Красные фронтовики и юнгштурмовцы пытаются организовать оборону…
Лица Эмко и Карела бледны, искажены страданием и гневом. Что можно сказать в такие минуты? Я кусаю губы и сжимаю кулаки. Сволочи, фашисты проклятые! Кажется, что из телефонной трубки, того и гляди, брызнет кровь.
И опять звонок.
Мы одновременно хватаемся за трубку.
Фридеман несколько секунд слушает молча, потом кивает головой и односложно повторяет: «Понятно, понятно!»
— Это третий этаж. Предупреждают, что надо быть готовыми. Не исключено нападение на Дом Карла Либкнехта, — негромко сообщил нам Карел Фридеман.
Третий этаж — Центральный Комитет партии. Там не бросают слов на ветер. Но что мы можем сделать втроем?
Как бы предугадав мой вопрос, Эмко берется за телефон:
— Здесь Эмко, Макс. Пришли десяток крепких парней, и побыстрее… Что? Да нет, пока только на всякий случай… Хорошо, хорошо… Я предупрежу Лоренца. — И, обращаясь ко мне: — Ну что скажешь? Резерв главного командования. Можешь засечь время; через пять минут они будут здесь. А я спущусь вниз и сам встречу.
— Что еще за резерв? — спрашиваю Фридемана.
— Группа юнгштурмовцев, и, должен сказать, всё очень боевой народ.
Возвращается торжествующий Эмко:
— Уже пришли. Лоренц говорит, что с такими силами отобьется и от самого черта. Впрочем, и красных фронтовиков у него там немало.
Но вот опять звенит телефон. Это Веддинг… Веддинг. Отряды красных фронтовиков организуют оборону. Рабочие сооружают баррикады. Начались уличные бои. На удар мы отвечаем ударом?
Схватки демонстрантов с полицией происходят по всему городу. Но подлинный пролетарский отпор синие псы Цергибеля получают в Веддинге.
Links, links, links, links!
Die Trommeln werden gerührt!
Links, links, links, links!
Der Rote Wedding marschiert!
[40] А мы в кабинете Бленкле, как прикованные, и, не спуская глаз, смотрим на умолкнувший телефон. Мы — это Фридеман и Эмко — функционеры ЦК — и еще советский комсомолец Митька Муромцев, который сейчас начисто забыл, что здесь он товарищ Дегрен.
…К вечеру стали сходиться товарищи. Кто был в Моабите, кто в Нойкёльне, кто в Панкове. Возбужденные, усталые, некоторые в синяках и кровоподтеках. И дьявольски злые:
— Они стреляли во всех подряд. Среди пострадавших много и социал-демократов…
— Сперва нас пропустили… Ну идем, поём… А на углу Бланкенбургенштрассе стоят уже плотно. И с карабинами. Нам ни туда, ни сюда…
— Антенна здорово его трахнул… Даже каска на землю полетела.
— Антенна? А он-то сам как?
— Что с ним сделается! Попробуй-ка дотянись до такого.
— А где Грета? — спросил я, хотя заранее знал, что мне ответят.
— Она в Веддинге. Где же еще может быть наша Гретхен!
В Веддинге продолжались баррикадные бои.
Расстрел первомайской демонстрации в Берлине был лишь первым ударом, подготовленным Зеверингом. Убедившись, что Союз красных фронтовиков представляет собой грозную ударную силу рабочего класса, министр социал-демократ подписал приказ о запрещении Союза красных фронтовиков и юнгштурма.
В ответ на это Центральный Комитет комсомола решил провести демонстрации протеста.
Наш план, довольно хитро разработанный, выглядел так: комсомольцы небольшими группами рассеиваются по всему Берлину и ровно в пять часов вечера сразу в десятках самых многолюдных мест проводят блиц-демонстрацию. Полиции, естественно, придется туговато. Она окажется в положении пожарной команды, узнавшей, что город подожжен одновременно со всех концов.
Организация одной из таких демонстраций поручена была Руди Шталю, и я решил насесть на моего друга и вырвать у него согласие на мае участие в ней.
Надо сказать, что Первого мая в рукопашной схватке в районе Тирпарка порядком помяли его отца. И Фриц Шталь, бывший кайзеровский солдат и ревностный почитатель Августа Бебеля, ходил в эти дни мрачнее тучи. Рушилась, распадалась на бесформенные обломки его наивная вера в то, что классовая борьба может скользить по рельсам, смазанным историческими традициями германской социал-демократии. Карл Зеверинг цинично надсмеялся над принципами своего товарища по партии Фрица Шталя. И если бы не Ани, вытащившая своего отца из жестокой свалки с полицейскими, кто знает, не умножил ли бы он собой число жертв Цергибеля.
Во всяком случае, за все эти дни старый Шталь ни разу не поднял голоса в защиту своей партии, хотя Руди и я говорили о великом предательстве социал-демократов.
Когда наступила решающая ночь и мы с Руди, поужинав, ушли в свою комнату, я начал подготовку к «штурму»:
— Ты хочешь спать?
— Совсем не хочу.
— Я вот всё думаю, как у вас завтра получится.
— Будь спокоен, Митя, тактика «полицейфлитеров».
— То есть как это?
Руди хмыкнул:
— Очень просто. «Полицейфлитеры» рассчитаны на быстроту и неожиданность. Вот и мы будем так действовать.
— И ты ни капли не волнуешься?
— Мне бы хотелось, но только я не могу. Знаешь, отвечать только за свою жизнь — просто, а вот за жизни других… Ведь должно собраться не менее восьмидесяти ребят.
— Руди…
— ?
— Руди!
— Нет. Я готов сделать для тебя всё. Но только не это.
Я сорвался со своей раскладушки, перебежал комнату и сел на кровать Руди. Положил ладонь на его гладкое горячее плечо:
— Забудь, что я Дегрен, Руди. Для тебя я только Митька Муромцев.
— Оставь! Именно потому, что ты не настоящий Дегрен, я и говорю — нет.
— Да, а не нет! Да, Руди, да! — Я теребил его за плечо. — Если ты мой настоящий друг.
Он ногами отшвырнул перину, сел и приблизил свое лицо к моему:
— Ты сомневаешься?
В зябком свете звезд и ночных фонарей, проникавшем сквозь окно, лицо Руди исказила растерянно-горькая усмешка.
— А ты не заставляй сомневаться. Нет, постой! Я знаю все твои возражения. Вы бережете меня, точно какую-нибудь розу. Это черт знает что! Поставь только себя на мое место. Интересно, как бы ты сам тогда запел!
— Я отвечаю за тебя головой!
— Ты же сам сказал: отвечать за одного — очень просто.
— За себя, а не за другого! И я отвечаю за тебя своим партийным билетом.
— Ничего не случится. Я только пойду с вами и посмотрю. И я бы никогда не отказал тебе в такой просьбе… Ну что молчишь? Загляни-ка в свое сердце и спроси у него совета.
— Оно говорит «да». Но вот тут… — Руди постукал пальцем по виску, — тут крепко сидит указание ЦК.
— Но Бленкле не узнает! И потом вот что: я же могу сделать всё сам. Присоединиться к какой-нибудь группе, и ищи ветра в поле.