— Nun was?[16] — быстро спросил он, всё еще не отрывая взгляда от бумаг.
Я почему-то решил, что Пятницкий принял меня за только что вышедшего немца.
— Здравствуйте, товарищ Пятницкий. Это я. Вы вызывали меня на два часа.
— Wie heißen Sie?[17] — последовал столь же быстрый вопрос.
— Муромцев. Дмитрий Муромцев. Вартанян сказал, что я должен быть у вас ровно в два.
— Так говори же, в чем дело, и не теряй даром времени, — всё так же по-немецки и, как мне показалось, с нарастающим раздражением бросил Пятницкий и наконец посмотрел на меня в упор.
Я встретил взгляд его больших блестящих глаз, казавшихся необыкновенно светлыми на смуглом лице, растерянно улыбнулся и переступил с ноги на ногу.
— Nehmen Sie Platz[18].
Я сел на кончик тяжелого дубового стула.
— Nun![19]
— Меня направляют в Берлин. Должен оказать практическую помощь детским коммунистическим группам…
Он стукнул маленькой полной рукой по столу и крикнул:
— Deutsch![20]
В светлых, устремленных на меня глазах промелькнула досада.
Я заговорил по-немецки, делая паузы и помогая себе пальцами, коленями и даже бровями.
Пятницкий внимательно слушал, изредка кивая головой. В конце концов я несколько освоился и перестал мысленно переводить с русского на немецкий. Рассказал о курсах вожатых, которые должен провести.
— Ладно, — перебил он по-русски. — Объясниться ты кое-как сможешь, но вряд ли кто-нибудь примет тебя за немца.
— Но я еду по бельгийскому паспорту.
— Это верно, — усмехнулся Пятницкий. — Так поговори со мной на своем родном языке, товарищ Дегрен.
Дни конгресса, а затем поездка с делегацией по стране, когда я говорил преимущественно по-французски, придали, как мне казалось, моему языку легкость и даже известный блеск. И я разразился целой речью, безбожно грассируя и вставляя лихие словечки арго.
— Почему твой бельгиец старается подражать парижанину? — спросил Пятницкий, останавливая меня, словно коня, на полном скаку. — Бельгийцы не глотают окончания, не полощут горло, произнося «р», и уж, во всяком случае, не заменяют «жё нё се па» сокращенным «ше па». Ты ведь, кажется, был довольно коротко знаком с товарищем Морисом Жансоном. Он валлонец, и его выговор самый подходящий.
Откуда он знает про меня и Мориса? Может, и о Маргарет… Почувствовав, как кровь хлынула к щекам, я быстро достал платок и трубно высморкался.
— Морис говорит так, будто ему трудно вытягивать из себя слова. Морис страшно флегматичен, а его отец — профессор теологии, — ни с того ни с сего выпалил я.
— Что же из этого следует? — спросил Пятницкий и, как мне показалось, особенно пронзительно посмотрел на меня.
Всё знает. Всё, всё! И о том, что я сначала так ревновал Маргарет к Морису и так гадко заподозрил его, а потом не находил себе места, мучился и заискивал перед Жансоном.
Но откуда? Кто ему об этом рассказал?
— Да ничего. Просто мне рассказывал об этом Морис. — Я неловко засунул платок в карман и тут же выронил трубку, великолепную обкуренную трубку, подаренную мне Рэстом. Я поднял ее и стал вертеть в руках.
— Так ты куришь трубку?
— Только пробую. Еще не привык.
— Но вообще-то куришь?
— Папиросы.
— Папиросы курят только у нас и в Польше. В Германии ты их не достанешь. Придется пользоваться сигаретами. Ты когда-нибудь пробовал их курить?
— Угощали товарищи, приехавшие на конгресс.
— Я сам не курю да и тебе не советую, — сказал Пятницкий. — Но уж коли куришь, то научись обращаться с сигаретами. Их как-то иначе держат. Я скажу Кивелевичу, чтобы тебе достали несколько пачек. Для практики.
— Большое спасибо, — сказал я.
Несколько секунд мы оба молчали. Пятницкий просмотрел и подписал какую-то бумагу, затем, тяжело повернувшись в кресле, взялся за телефонную трубку и стал разговаривать с Кивелевичем: «И вот еще что: пришли мне, пожалуйста, каких-нибудь там сигарет. Найдется?.. Да хоть сейчас…»
Я видел его профиль: тонкий нос с горбинкой и с узкими изящными ноздрями, полные, но четко обрисованные губы, высокий чистый лоб. Смуглый, горбоносый, чем-то похожий на грузинского князя.
Положив трубку на вилку, Пятницкий сказал:
— Будут для тебя сигареты, Муромцев.
— Спасибо, — повторил я и уж сам не знаю, как это вышло, но только сказал: — А вы, товарищ Пятницкий, здо́рово смахиваете на какого-то древнего грузинского князя.
Брови Пятницкого округлились и поползли вверх.
— На князя! Вот так разодолжил! — воскликнул он, но тут же коротко рассмеялся. — У тебя, товарищ пионер, верный глаз. За грузина я действительно легко сходил, и было время, когда приходилось изображать Пимена Санадирадзе, дворянчика из Кутаиса. Документ, правда, был неважнецкий, и я в конце концов попался.
— Знаю, знаю. Я же читал вашу книгу.
Он махнул рукой:
— Ладно. Давай лучше поговорим о тебе.
Вот оно, начинается. Сейчас он станет задавать мне всякие каверзные вопросы, так что держись, Дмитрий Муромцев.
— Как у тебя с жильем?
Я сильно удивился, так как меньше всего ждал такого вопроса. Сказал, что из общежития перебрался сначала к Павлову, а когда его семья вернулась с дачи, снял комнатушку возле ипподрома у знаменитых братьев-наездников Костылевых. И они меня, между прочим, уговаривают регулярно ходить на бега и ставить на тех лошадок, которых они будут называть. «Обязательно, — говорят, — вы на этом разбогатеете, Дмитрий Иванович, потому что мы на этой кухне самые что ни на есть главные повара».
— Ну и как… Дмитрий Иванович? Играешь? — поинтересовался Пятницкий.
— Да что вы, товарищ Пятницкий! — засмеялся я. — Один раз только и сходил на ипподром. Посмотрел, как знаменитый Петушок бегает. А у касс нэпманы толпятся, потные, глаза вытаращенные, спорят, червонцами размахивают и за сердце хватаются. Ужасно противно!
— Значит, не захотел на Петушке в рай въехать. А насчет квартиры что-нибудь придумаем… Родители твои живы?
— Живы. Мама сейчас в Ленинграде, а отец в Туле живет. Они разошлись еще до революции. Характеры больно разные. Мама всегда со мной. И в Ленинград поехала, и на Северный Кавказ, а теперь поджидает, когда у меня здесь жилищный вопрос разрешится.
И вот так, от семейных моих дел, от давней обиды на отца, так и не ставшего для меня близким и нужным человеком, от большой, но совсем ненавязчивой материнской любви, неторопливо, без понуканий со стороны Пятницкого, разворачивал я всю катушку своей жизни.
Он умел слушать. Глаза его потеряли острый блеск, потеплели.
Вошла секретарша, молча положила на стол довольно большой пакет, завернутый в оберточную бумагу, и, повинуясь нетерпеливому кивку головы Пятницкого, ни слова не сказав, на цыпочках вышла из кабинета.
— Так сколько же тебе лет, Муромцев?
— Девятнадцать, — ответил я и притаился, приготовившись выслушать привычные и уже изрядно надоевшие сентенции на тему «молодо-зелено» и «на губах молоко не обсохло», сопровождаемые снисходительным причмокиванием и обнадеживающим выводом, что, мол, еще не всё потеряно — подрастешь, может и поумнеешь.
— Уже девятнадцать! — удовлетворенно воскликнул Пятницкий. — Ну это хороший возраст для революционера. Очень подходящий возраст для нашего дела. — И чуть смущенно добавил: — В двадцать лет я бежал из Лукьяновской тюрьмы.
И опять он пресек все мои попытки подробнее поговорить об этом знаменитом побеге и ни слова не добавил, что был одним из его организаторов. Но я-то знал, что массовый побег «искровцев» из Лукьяновской тюрьмы в Киеве, осуществленный летом 1902 года, побег, потребовавший длительной и кропотливой подготовки, побег со всеми аксессуарами «Графа Монте-Кристо» — сонным порошком в вине для надзирателей, лестницей, связанной из простынных жгутов, самодельным якорем, заброшенным на высокую каменную стену, пролетками, запряженными быстроногими рысаками, и тому подобное, — успехом своим в значительной степени был обязан никому не известному мальчику, доставленному из Виленской крепости.