И вдруг он останавливается… Что такое? Сон. Наваждение. Призрак. Ему навстречу, величаво, как лебедушка, плывет и улыбается так приветливо, так радостно… Да нет, быть того не может… Какой вздор! И тем не менее — ее платье в беленький горошек, ее голубая косыночка… Она! Ирина Любимова.
— Вы? — спросил Шушкалов, и челюсть у него отвисла.
— Здравствуйте, Павел Андреевич, здравствуйте, дорогой директор, — звучным грудным голосом говорила Любимова, всё ближе подступая к директору и кокетливо помахивая ручкой.
— Как же так? — свистящим шепотом спросил Шушкалов.
Любимова не поняла и, продолжая улыбаться, протянула руку.
— Что это вы бледный такой?! — участливо спросила она.
— А графиня-бабушка? — пролепетал Шушкалов. Небо над ним стало черным, а солнце переделалось в луну и показывало ему длинный бледный язык.
— Готова партия, готова. Хоть сегодня на сцену, — заверила Любимова.
И тут у Шушкалова наконец-то прорезался голос.
— Почему вы не в Кузнецке? Почему в Пензе? Что такое? Отвечать! — заревел он, словно боцман в часы шторма.
Но Любимова не дрогнула:
— Так в Кузнецк же Мария Захаровна поехала. А мне что там делать?
— Как что! Графиню петь… Графиню-бабушку. Петь! Петь! — исступленно выкрикивал Шушкалов. Он понимал, что всё уже бесполезно, гастроли сорваны, Драго возвращает деньги за билеты, артисты голодают, и, черт возьми, на какие шиши поедут они обратно, — но никак не мог удержаться от крика.
— Объяснитесь, Павел Андреевич, — холодно попросила Любимова. — Уж очень вы раскричались. Понять трудно…
— Вам же сообщили. Харитонова больна, а вы… вы гастроли сорвали.
— Понятия не имею, — пожала пышными плечами Любимова. — Я весь вечер вчерашний дома просидела. Легла рано, а проснулась поздно. Не скрою, люблю поспать.
— Этот…
— Кто?
— Канотье…
— Ну?
— Приходил к вам?
— Зачем?
— Тьфу! Рассчитаю! Как собаку приблудную вышвырну!
— Да он же старенький… За что вы на него так?
— Слушайте, Ира, — ужасаясь собственному спокойствию, начал Шушкалов. — Кто-то из вас, вы или он, понесете строжайшее наказание, вплоть до товарищеского суда. Но театру от этого не легче. Поезд в Кузнецк отошел в девять утра. Следующий завтра. Графини-бабушки нет и не будет. «Пиковая дама» — псу под хвост. Усваиваете?
Теперь и Ирочка разволновалась. Она была дисциплинированным работником и даже членом месткома. Такой ужас с ней первый раз. Честное слово, Селивестр Рудольфович к ней не заходил… Ах, может, он подсунул под дверь записочку, а она не обратила внимания? Но ведь проснулась-то она позже десяти, а поезд на Кузнецк, оказывается, отходит в девять. Что же ей теперь делать?
— Ну что же мне теперь делать, дорогой Павел Андреевич? — спросила Любимова, едва сдерживая слезы. И небо над ней тоже потемнело. — Позор-то какой! А я сплю… Ну просто корова ленивая. — И разрыдалась. На всю Московскую. Голос-то у Любимовой дай боже!
— Да что вы, Ирочка… Ну нельзя же так, — всполошился Павел Андреевич. Его гнев мгновенно растворился в горючих слезах певицы. Он подхватил Любимову под руку и потащил подальше от любопытных глаз прохожих, смакующих разыгравшуюся «семейную сцену».
— Знаете, Ирочка, — говорил он без особой уверенности в голосе. — Может, всё и обойдется. Может, Вазерский что-нибудь да и придумает… А насчет товарищеского суда я это так, сгоряча, ляпнул.
И Вазерский действительно кое-что придумал. Но Павлу Андреевичу об этом стало известно только поздно вечером, а летний день длинен, и того и гляди наткнешься на Королева. А с Константином Васильевичем шутки плохи. Шушкалов решил не дразнить гусей и весь день воздерживался от появления в отделе.
Но так как по своей природе он был неисправимым оптимистом, настроение его к вечеру поправилось и еще до звонка из Кузнецка он почему-то уверовал в благополучный финал гастролей. Всё же он внутренне содрогнулся, когда после полуночи телефон в его кабинете стал издавать частые, настойчивые звонки.
— Пенза… Пенза… Это Кузнецк… Шушкалова к телефону. Вы Шушкалов? Говорите…
Казалось, из безмерной дали, из бухты Тикси или со Шпицбергена, в треске разрядов, в шлейфе посвистов и таинственных шорохов, возник едва слышный голос главного администратора:
— Алло, алло… Это вы, Павел Андреевич?
— Что там у вас случилось? — крикнул в трубку Шушкалов.
— А что должно было случиться? — удивленно прошелестело в ответ.
— Как что! — еще громче закричал Павел Андреевич. — Концертиком небось престиж спасали. Тоже мне деятели…
— Какой концерт? — еще более удивился главный администратор. «Пиковую даму» показали. Успех, скажу вам, грандиозный. Полный сбор. И еще семьдесят входных продали.
Вот это было уже чересчур… Павел Андреевич оторвал трубку от уха, уронил на стол и несколько секунд таращил на нее глаза, точно то была вовсе и не трубка, а невесть откуда прыгнувшая на стол жаба.
А Драго продолжал шелестеть…
— Бросьте разыгрывать, — взяв себя в руки, приказал Шушкалов. — Нашли время шутить… Хорошенькие шуточки! За них под суд мало.
Тут уж и у Драго взыграла болгарская кровь, и он стал рублеными фразами высказывать свое мнение о подлом характере директора. Телефонистка вмешалась, сказав, что осталась одна минута…
— Завтра пришлите Любимову, — заторопился Драго. — Непременно пришлите. А то Федор Петрович голос сорвал. Не сможет, пожалуй…
— Дирижировать?.. А почему? Чего он не сможет?
— Петь, — пояснил Драго. — Графиню-бабушку. Как сегодня.
Шушкалов схватился за сердце.
— Повторите. Не понял. Кто пел бабушку? — простонал он.
— Вазерский, Федор Петрович. Он… — Но тут в трубке что-то крякнуло, и Павел Андреевич так и остался в недоумении: то ли это гнусный розыгрыш, то ли великая сермяжная правда.
Случались в опере и более мелкие происшествия.
Чувствительный укол престижу оперы нанес, например, Арчил Калантадзе — король лезгинки, одолженный театру Чарским.
В балетной труппе Залесской танцоров не густо. А тут надо ставить танцы на пиру у князя Гудала. Настоящий грузин исполнит настоящую огневую лезгинку на кончиках железных своих пальцев. Арчил согласился, и, хотя на репетициях с ним здорово намучились и Тася и Школьников, он всё же был выпущен на премьеру.
В роскошной белой черкеске с газырями и с гигантским кинжалом в серебряных ножнах, выскочивший из-за кулис непостижимо высоким прыжком, сопровождаемым гортанным клекотом, Калантадзе сразу же покорил зрителей. Он семенил по сцене на цыпочках, держал обнаженный кинжал в зубах и на кончике пальца и с гиканьем падал на колени. Не танцор, а горный обвал! Но вот уже в оркестре зазвучала тема Гудала, и Школьников взглядом призвал к действию Соловьева. Тот широко открыл рот и, по всем правилам оперев звук о грудобрюшную преграду, великолепным басом обратился к гостям… А Калантадзе, еще более ярясь, продолжал скакать горным козлом и, кровожадно взвизгивая, рубил воздух кинжалом. Соловьев пел; а Калантадзе отплясывал, и остановить его уже никто не мог. Позабывши о грузинском радушии, князь Гудал довольно громко прошипел: «Пошел отсюда, болван!» Но король лезгинки только сверкнул очами и, последний раз рухнув на колени и доставая папахой пол, забился, как в падучей. Потом вскочил и, выбежав на авансцену, принялся раскланиваться на все стороны, подбрасывая в воздух папаху и кинжал. Так он всегда заканчивал свой эстрадный номер.
В антракте на него накинулись бледная, как известка, Залесская и почти рыдающий Школьников.
— Что вы наделали, Арчил! Какой позор! Всё испортили! — кричала Тася.
— Почему позор? Какой может быть позор, когда публика довольна. Слышала, как хлопали? Так это не твоей дурацкой опере хлопали. Арчилу Калантадзе хлопали!
— Товарищ Калантадзе… Помилуйте! Это же Рубинштейн! — стонал Школьников. — Вы минуты три лишних танцевали.
— А что я говорил? Не помнишь теперь! Играйте хоть вашего Рубинштейна, хоть похоронный марш… Калантадзе это безразлично. Калантадзе бубен нужен. Почему не послушались? Почему палочкой махал, а в бубен не бил? Перестал бить бубен — Калантадзе остановился. Сам виноват! Еще бы немного, и я с ритма бы сбился. — И, распалившись, заявил, что никаких дел с бараньими головами впредь иметь не желает.