Думая так о приглянувшемся ему парне и отыскивая для Эдуардаса место в послевоенном будущем, Муромцев всё же не предполагал, что, не став ни литовским Блоком, ни литовским Маяковским, он достигнет большего, оставшись просто Межелайтисом, воспевшим Человека обновленной земли, более могущественного, нежели Фауст с его приобретенной у Сатаны властью.
Добравшись до дому, Дмитрий костяшками пальцев трижды постучал в мутно синеющий квадрат окна.
Калитку открыла Тася.
— Что так поздно?
— Астроном верен звездам, Тася, — торжественно, как заклятие, вымолвил Дмитрий.
— Какой астроном? Ты же был у литовцев.
— Вот именно. — Дмитрий всё еще находился под звездным гипнозом. — Там-то всё и стало на свои места. Я расскажу тебе…
— Но ты, наверное, голоден? Я сама только что вернулась из театра, и Софья Александровна приготовила чай. Мы ждали тебя.
Мама хлопотала у стола.
— Картофельные котлеты с луковым соусом, — возвестила она тоном маршала, выигравшего крупное сражение. — Садитесь, ребята, и ешьте, пока они горячие.
— Так что же это за астроном, Чиж? — спросила Тася.
— Это фигурально… Идея Людаса… Но исключительно верно… Прямо в яблочко… — с набитым ртом пытался объяснить Дмитрий.
— Было интересно? — спросила Тася.
— Ужасно жалею, что ты не могла пойти. Сказать, что было интересно, — значит, почти ничего не сказать. — Он проглотил третью котлету и принялся за чай. — Я тебе все расскажу… Постой! Откуда такой великолепный чай, мама?
— Лиле выдали на службе целых две пачки. Вот она с нами и поделилась. Пришла и принесла одну. Ну, а я отлила в баночку меда для ее девочек.
— Чертовски вкусный чай! Вот уж спасибо Лильке… Да, тебе бы, Тася, было очень интересно. Понимаешь, выступали и Людас, и Венцлова, и Корсакас. Хорошие стихи! Но не в этом дело. Самое главное — атмосфера. Убежденность какая-то удивительная. Словно не в Пензе проводился вечер поэзии, а в Каунасе или Вильнюсе…
— Бронислава Игнатьевна довольна? — спросила мама.
— Ну еще бы! Ведь Людас выступал первым. Не стихи, а целая программа боевых действий. Замечательный старик. Да вот, всё по порядку…
И тут Дмитрий внезапно обнаружил, что рассказывать, собственно, и нечего. Ну, выступили поэты со своими новыми стихотворениями… Ну, их очень доброжелательно, прямо радостно встретили… Ну, познакомился с молодым Межелайтисом, хорошо поговорили с ним. И наконец, возвращаясь с Гоголевской, смотрел на звездное небо и здорово размечтался. Но Тася словно бы прочитала партитуру его так и не прозвучавших мыслей.
— Вот уж не ожидала, что Грачев сможет так спеть Демона, — сказала Тася. — Бормотал себе под нос и вдруг, знаешь, попросил повторить и запел… И как! Сбереженный впрок, звучный и красивый голос.
— Лучше Батистини я Демона не слышала, — сказала мама. — Впрочем, из теперешних молодых мне нравится Мигай. — И вдруг засуетилась: — А вы знаете, дорогие, который сейчас час? — Мама демонстративно взяла с полочки свою гордость — мужские серебряные часы «Павел Буре» — и щелкнула крышкой. — Семь минут второго! А Таня проснется ровно в восемь.
— Вы ложитесь, Софья Александровна, я уберу…
— Нет уж, Тася-матушка. Вы с работы и опять на работу. Без вас управлюсь.
Она почти неслышно ходила в своих шлепанцах по комнате, моя и прибирая посуду. Иногда слабо звякала чашка о блюдце, позванивала ложечка и плескалась вода в эмалированном тазу.
— Так и ты, Чиж, у меня теперь астроном? — тихо спросила Тася.
В ближайшее воскресенье Дмитрий пошел проведать Саломею Нерис. Денек выдался отличный: солнечный, безветренный, ясный. Только осенью иногда выпадают такие дни хрустальной прозрачности воздуха, удаленности и четкости линий горизонта, будто бы видишь его через линзы полевого, бинокля. На горе багрово-желтым облаком клубился парк, Саломея была в своем клетчатом пушистом пальто. Стояла перед маленьким зеркалом, повешенным на оконный наличник, и повязывала голубую косынку.
— Как хорошо, Дмитрий, что вы зашли! — сказала она, делая пышный узел под подбородком.
— Лабас, драуге Нерис! Но вы, кажется, куда-то собираетесь?
— Немного погулять. В парк. Вы хотите?
— Ну конечно. С удовольствием. Погода изумительная.
— Баландукас не дает покоя с самого утра: гулять, мама, гулять! Возьмем с собой этого дядю?
Мальчик заулыбался, закивал головой и что-то пролепетал.
— Он очень хочет, чтобы вы пошли с нами, — перевела Саломея. — Погуляем немного, а потом… потом вернемся и попьем чаю. Правда, у меня совсем ничего нет. Только чай. Но я прошу вас согласиться на это. Будет один совсем маленький сюрприз.
«Вот так чудеса, — подумал Дмитрий, — что с Саломеей? Будто ее сегодня подменили».
В самом деле, редкие визиты на улицу Карла Маркса всегда были для Дмитрия трудными. Он говорил, а Саломея молчала, изредка роняя односложные ответы: да, нет, не знаю, может быть. И не то чтобы Дмитрий улавливал какую-то неприязнь. Нет, его посещения Саломея даже встречала слабой полуулыбкой, и ей было приятно, когда Дмитрий рисовал для Баландукаса индейцев или красноармейцев, расправляющихся со страшными фашистами в рогатых касках. Но она замыкалась в раковину отчуждения или, точнее, окружала себя полем отталкивания. И в ее мимолетных, настороженных взглядах исподлобья Дмитрий прочитывал всё тот же недоуменный вопрос: что нужно тебе от меня, такой, какою я теперь стала? Не мог же он, в самом деле, пускаться в пространные объяснения и говорить этой гордой женщине, молчаливо несущей на своих хрупких плечах всю трагедию своей маленькой страны, о том, что он очень ее жалеет и готов сделать все, что угодно, лишь бы облегчить ее тягостную ношу! И вот сегодня что-то произошло, сдвинулось во внутреннем мире Саломеи. Ее радость, вызванная приходом Муромцева, была несомненно искренней.
— Вам интересно было на нашем вечере? — спросила она, когда они неторопливо шли по парку. Баландукас убежал вперед, но всё время оглядывался, точно проверяя, не исчезла ли, не провалилась ли сквозь землю его мама.
— Очень интересно. Это-был вечер настоящего мужества.
— Вечер мужества, — задумчиво протянула она. — Мужества! Вы это хорошо сказали. Но жаль, что вы не знаете нашего языка.
— Бронислава Игнатьевна старалась переводить как можно точнее.
Нерис чуть пожала плечами:
— Только торопливый подстрочник! Вряд ли вы смогли уловить индивидуальность каждого из выступавших. Какие мягкие, льющиеся стихи у Антанаса! Издали он точно статуя из камня. А прикоснешься — тепло, и пальцы начинают вздрагивать от ударов его пульса. Он — сильный человек. Очень сильный!
Саломея взяла Муромцева под руку:
— Мы с вами прохаживаемся по Лайсвес-аллее… Нет, нет, идем погулять в Ажуолинас… Это такой старый, старый парк в Каунасе, в Жалякальнисе… Это я сейчас придумала. Если бы вы только могли представить себе Каунас. Какой это город!
— Я уже знаю его по рассказам и полюбил его.
— Так не случается.
— Да вот, случилось! А этот Межелайтис, он действительно талантлив?
— Думаю, очень. Если только не налетит буря и не вырвет молодой росток из земли… А почему вы о нем спросили?
— Славный парень. Он мне сразу понравился.
— Был такой смешной длинный мальчик… Однажды я отняла у одной гимназистки листочек бумаги. Не текст диктанта, а стихотворение. Туманные признания в высокой и вечной любви. Сразу же узнала почерк Межелайтиса. Прочла и… — Вспыхнула улыбка, и появились ямочки на бледных щеках.
— И?
— Прочла и вернула листочек той, кому он принадлежал по праву Хотела быть строгой, но поэтесса переборола учительницу. Только улыбнулась. «Скажи ее автору, чтобы он и дальше писал». И сразу же совсем другим голосом, не мелодичным, а приглушенным, вздрагивающим, спросила: — Они не возьмут Москвы?
— Конечно нет, Саломея. Не могут они ее взять. И сводки уже не такие угрожающие. Гитлер разобьет свои лоб о Москву.
— Я боюсь слушать сводки. Когда прохожу мимо репродукторов, готова заткнуть уши: вдруг что-нибудь страшное… Такое, что и не перенесешь.