Женщины не в шелках, а в грубых мужских робах. Подростки с суровым взглядом глубоко запавших глаз, с подтянутыми недоеданием и тяжелым трудом лицами…
— Надо как можно лучше… Они же работают на победу… Днем! Ночью! — взволнованно шептал Гира, поднимаясь на сцену.
Как уже было заведено, Дмитрий открывал литературный вечер коротким вступительным словом. Представляя участников, он, естественно, прежде всего назвал Людаса Гиру. Поэт, государственный деятель молодой Советской Литвы, писатель, имеющий международное имя… Ему и первое слово.
Людас Константинович, одернув свой единственный и уже порядком поношенный синий пиджак, быстрыми мелкими шажками прошел на авансцену и, переждав аплодисменты, на своем отличном русском языке, громким, но вздрагивающим от волнения голосом начал:
— Мои товарищи, друзья и братья! Я прочту вам то малое, что успел написать здесь, в Пензе.
И прочел «Ленинград» и «Красные розы», написанные по-русски. Когда из зала стали кричать: «Что-нибудь по-литовски!», «Прочтите на своем языке!» — он быстро смахнул платком слезы, вздернул голову и прочел по-литовски «Порабощенной родине». Сел возле Муромцева, опять полез за платком — в глазах стояли слезы — и негромко сказал:
— Я начал с «Ленинграда», потому что ты — ленинградец. — И, уже обращаясь к залу, объяснил, что сейчас актриса Елена Гилоди прочитает рассказ, написанный Дмитрием Муромцевым. А сам, выхватив из кармана огрызок карандаша и листочек голубой бумаги, стал что-то быстро писать. И пока зал наполнялся звучным, гневным голосом актрисы, пока читал свои стихи Яков Тайц, он все писал, зачеркивал и вновь писал, бормоча что-то под нос. А когда короткий литературный вечер подошел к концу, вновь вышел на авансцену.
— Я только что написал маленькое стихотворение, посвященное вам — велозаводцам, и сейчас, с вашего соизволения, прочту его.
И, заглядывая в листок бумаги, начал.
Зал с веселым оживлением слушал экспромт Гиры — шуточное, немудрящее стихотворение.
Но вот — последняя строфа:
Пусть же для победы
Служат сложенные вами
Здесь…
И после «здесь» поэт сделал долгую, многозначительную паузу.
Зал замер!.. А вдруг этот лукаво улыбающийся дяденька с седеющей растрепанной бородкой выпалит со сцены что-нибудь такое, что и в памяти своей не следует задерживать, рассекречивающее нашу специальную продукцию, о которой и мы-то толком ничего не знаем. Кто его разберет! Поэт…
Но рифма уже предопределяла непроизнесенное слово.
во всю мочь гаркнул Людас Константинович, и зал ответил ему облегченным смехом.
На сцену поднялся директор завода Степанов.
— Спасибо за доброе слово, товарищ Гира, — говорил он, пожимая Людасу Константиновичу руку. — Верно вы заметили: служат победе наши… велосипеды. И, ей же ей, неплохо служат!
…Одной из последних «жемчужин», извлеченных из водоворота человеческих судеб и выброшенных на пензенский берег, стал Михаил Школьников — дирижер Тамбовской филармонии.
Он зашел в отдел по делам искусств и осведомился у Муромцева, справедлива ли весть, дошедшая до Тамбова, что в Пензе создается или уже создался оперный театр. Дмитрий отвечал утвердительно и, в свою очередь, спросил посетителя, почему его это интересует.
Школьников довольно долго молчал, хлопая тяжелыми веками и судорожно сдерживая зевоту.
— Видите ли, — молвил он наконец, — я, как бы это сказать… э-э-э… — И опять надолго замолчал. Явно боролся с непреодолимой зевотой.
«Бедняга, наверное, всю ночь не спал», — подумал Муромцев и, помолчав некоторое время, напомнил:
— Я вас слушаю, товарищ Школьников.
— Так вот… э-э-э… я довольно хорошо знаю… э-э-э… оперный репертуар… — Тут он не сдержался и зевнул так, что и у Дмитрия заныли скулы. Несколько мгновений посидел с широко разинутым ртом, славно щелкунчик перед тем, как разгрызть большой грецкий орех, потом, сверкнув золотыми коронками, сомкнул челюсти и умолк.
— Так, — сказал Дмитрий, — Знаете, следовательно, оперный репертуар. — И с нарастающей жалостью к посетителю подумал: предельное утомление. А быть может, заболевает какой-нибудь дьявольщиной.
— Э-э-э… — сказал Школьников.
— Я вас слушаю, — сказал Дмитрий.
— Жена… э-э-э…
— Ваша жена?..
— Она — лирическое сопрано…
— Отлично! — сказал Муромцев, полагая, что неумеренным проявлением восторга, быть может, пособит Школьникову разрешиться от бремени.
— Тоже большой репертуар… — Последовал еще один могучий зевок.
— Вам бы отдохнуть. Наверное, не спали?
— Я… э-э-э… как бы сказать… Совсем теперь не сплю… Никогда…
Вот тебе и раз! И не думал и не гадал, что встречусь с уэллсовским «спящим». Псих какой-то… В больницу придется положить…
— Скверная штука — бессонница. Вам бы, Михаил Юльевич, верональчик попринимать.
— Не помогает, — печально возразил Школьников и после уже привычной паузы сообщил: — Вот я и приехал.
— Хорошо. Конечно, хорошо, что вы приехали, — говорил Муромцев, соображая, как поступить с этим явно больным человеком, и сам с трудом удерживаясь от зевков и междометия «э-э-э». — Отдохнете у нас немного. Отдохнете, ну и всё, надеюсь, наладится…
И тут дверь распахнулась и в кабинет шагнул Вазерский.
— Михаил Юльевич, дорогой мой! Узнал о вашем прибытии и кинулся искать. Вовремя, вовремя приехали! А как супруга — тоже с вами?
Школьников начал очень медленно подниматься со стула:
— Федор… э-э-э… Петрович, — выговорил он и двинулся, чуть приволакивая ногу, навстречу распростертым к нему дланям главного дирижера. Они обнялись.
— Вы уж извините, Дмитрий Иванович, — торопливо говорил Вазерский, хваткой собственника притискивая к своему боку приезжего. — Я у вас Михаила Юльевича похищу, поговорим с ним по душам, а потом все и решим с Константином Васильевичем и с вами.
И выволок Школьникова из кабинета, не дав ему даже напоследок зевнуть. А часа через два уже докладывал Королеву и Муромцеву:
— Обо всем договорились. Согласился работать у нас вторым дирижером. Очень образованный музыкант. Мягкий, душевный. И не только симфонист. Отлично читает оперную партитуру. А супруга у него поистине жаворонок. Фиоритуры — дай бог колоратурному сопрано. Богатейшее приобретение делаем!
— А вот Дмитрий Иванович утверждает, что у вашего Школьникова тут, — Королев выразительно повинтил пальцем у виска, — не совсем…
— Ну как можно! — возмутился Федор Петрович, и лысину его облил румянец. — Образованнейший, деликатнейший человек. Вот уж, можно сказать, и мухи не обидит. Зря вы это, Дмитрий Иванович, придумали.
— Да я не о том совсем, — оправдывался Муромцев. — Речь у него странная, — замедленная, и все время зевает. Я уж подумал, не энцефалит ли у него.
— Зачем же энцефалит! Фриц, черт его мать, нагадил. Оказывается, какой-то воздушный пират сбросил на Тамбов фугасную бомбу. Одну-единственную! А Михаил Юльевич поблизости находился. Человек тончайшей духовной конституции, а тут — извольте радоваться — адский какофонический грохот. Ну и он не смог вынести… Парез, но, к счастью, совсем пустяковый.
— И… «Гарун бежал быстрее лани», — констатировал Королев. — А как же, Федор Петрович, совместить парез с дирижерской палочкой?
— Так не ногой же он дирижировать будет, — разумно возразил Вазерский и с присущим ему оптимизмом заключил: — Оправится у нас. — И как о решенном:. — Прошу в приказ. И Школьникова, и его супругу.
Как это часто случается, первое впечатление о Школьникове было ложным. Михаил Юльевич на поверку оказался храбрейшим человеком и на все последующие разрывы немецких бомб — а их набралось порядочно — реагировал с завидным хладнокровием. Но это уже другой сказ…
В середине сентября и в октябре еще больше составов, минуя Пензу, двигалось на восток. И много, очень много москвичей ехало в битком набитых вагонах.