Он нервно-динамичен. На лице, как на экране, мгновенно меняются кадры настроения. Может быть, это результат перенесенного им потрясения или попытка спрятать свой травмированный, кровоточащий внутренний мир за этой пестрой мозаикой движений, взглядов, улыбок?! Как Венцлова укрывается за кажущимся покоем — вон его профиль на голубом фоне окна: широкий, нависающий над нижней частью лица лоб, крупный нос, выдающийся вперед, чуть раздвоенный подбородок. Профиль, будто вырубленный из камня. Но без очков, которые Венцлова снял и положил на подоконник, лицо его больше не напоминает англосакса. Скорее славянина. А в общем — лицо сильного человека, рабочего или, может быть, крестьянина!
— Я сейчас! — воскликнул Гира и стремительно выскочил из комнаты.
— Людас Константинович просто сгусток энергии, — сказал Муромцев. — А ведь он годится нам с вами в отцы.
— Да, пожалуй. Товарищу Гире будет сейчас… Да, ему уже пятьдесят пять. Он писатель старшего поколения. Начал писать, когда нас с вами, думаю, не было еще в пеленках. — Венцлова взял папиросу, неторопливо закурил и, лишь сделав несколько затяжек, продолжал: — Но у товарища Гиры — большое горе. Его единственный сын, уже совершенно взрослый, остался там. Лучше не напоминайте ему об этом.
Опять постучали.
— Прашом, — сказал Венцлова.
В комнату вошла немолодая, но очень красивая, статная женщина. И с ней — Гира.
— Мамочка, мамочка, познакомься… Это Дмитрий Иванович, русский писатель. Моя жена, Бронислава Игнатьевна.
Муромцев поцеловал сухощавую, смуглую руку женщины.
— Дмитрий Иванович обещал достать для меня бумагу. Я так ему благодарен, что…
— И всегда ты о пустяках, Людас, — низким грудным голосом сказала Бронислава Игнатьевна. — Будто бумагу можно есть! Сейчас, господа, я попробую напоить вас чаем.
И она захлопотала. На столе появилась скатерть, несколько граненых стаканов, кружка, заменившая чайник, серый сухой, тонко нарезанный хлеб и даже немного сахару.
— Конечно, в ресторане «Метрополь» в Каунасе мы бы приняли вас получше, — обращаясь к Муромцеву, сказала Бронислава Игнатьевна. — Какой чай вы любите? Покрепче?
— Ничего, мамочка, яства «Метрополя» от нас не уйдут. Мы пригласим Дмитрия Ивановича и в Каунас, и в древний Вильнюс, когда Красная Армия вышвырнет оттуда современных псов-рыцарей. Это будет, это будет! — взволнованно говорил Гира, брякая единственной на всех чайной ложкой по стакану. — Было бы, понятно, невредно поднять за нашу победу чарочку…
— Или тот самый рог, который вы, как легендарный герой, осушили до дна тогда, в «Арагви», — сказал Венцлова и пояснил Муромцеву: — Нас в прошлом году пригласили в «Арагви» московские писатели: Алексей Толстой, Михаил Шолохов, Константин Федин, Валентин Катаев… Ну, и еще многие. Было тогда очень дружественно и весело… И выпито было порядочно. И вдруг приносят немалый турий рог. Кто осушит его до последней капли? Из нас на этот подвиг решился только один — Людас Гира. И не посрамил литовских писателей!
Людас Константинович, закинув голову, расхохотался.
— Ну как же, как же, — торопливо выговаривал он в паузах между раскатами дробного, тенорового смеха, — осушил… Кто-нибудь должен был!.. Вот я и осушил.
Заговорили о Грюнвальдской битве. Те — псы-рыцари — и эти, со свастикой вместо крестов, куда более страшные, фанатичные, изощренные в жестокостях убийцы.
— И все же! — воскликнул Гира:
Твой дух, Литва, всегда могуч.
Нет, не случайною минутою
Решен крылатой птицы взлет,
И вечно-девственною рутою
Душа литовская цветет.
Своими чистыми озерами,
Своею пашней трудовой,
Прикованными к цели взорами
Литва останется Литвой.
— Звучные, красивые стихи! Ваши, Людас Константинович? — спросил Муромцев.
— Нет, нет… Это написал русский поэт. Но вы, пожалуй, не угадаете. Константин Бальмонт.
— Он посвятил это стихотворение Гире и другим нашим поэтам, которые встречали его на литовской земле, — сказала Бронислава Игнатьевна. — Но он мне не понравился: рыжий, самовлюбленный, очень жадный до всяких угощений. А у нас-то умеют готовить вкусные блюда.
— Но он был просто очень изголодавшийся, Бронечка. И он, и милая его супруга. Горькая судьба эмигранта, потерявшего родину, а значит, и истоки поэтического вдохновения, — попробовал защитить Бальмонта Людас Константинович.
— Нет, он мне не понравился, — непримиримо отрезала Бронислава Игнатьевна и спросила, кто хочет еще чаю. Разливая чай из кружки, она обратилась к Венцлове по-литовски с каким-то вопросом. Воспользовавшись этим, Гира нагнулся к самому уху Муромцева и зашептал:
— Прошу вас, не спрашивайте у товарища Венцловы о его семье. В Литве осталась его жена, Элиза, — такая очаровательная, очаровательная женщина, и маленький сынок. Ему будет тяжело об этом вспоминать…
Заговорило радио. Ничего утешительного! Советские войска продолжали вести тяжелые упорные бои с наступающими немецко-фашистскими войсками на Псковско-Порховском, Полоцко-Невельском и Смоленском направлениях.
— Мм-да… Пока мало веселого, — пробормотал Венцлова.
Людас Константинович торопливо хлебнул горячего чая и поперхнулся. Поежился под гневным взглядом больших карих глаз своей жены.
— А всей ли советски настроенной интеллигенции удалось покинуть Вильнюс и Каунас? — спросил Муромцев.
— На ваш вопрос не столь легко ответить, — медленно, подбирая слова, сказал Венцлова. — Ну, прежде всего, не все те, кто хотел бы уйти, имели такую возможность… Все произошло слишком внезапно… Ну, как обвал в горах. Тут я имею в виду ту часть интеллигенции, которая давно уже стояла на антифашистских позициях. Ведь и наше первое временное правительство было составлено из таких вот беспартийных интеллигентов, выступавших против сметоновской диктатуры. Писатель Креве-Мицкявичус, Повилас Пакарклис, генерал Виткаускас… Я ведь тоже попал в министры! Но были и другие. Примирившиеся, приспособившиеся к порядку, установленному «вождем нации». Им сложнее было сразу, безоговорочно принять новые веяния. Ведь это же был дух большевистской Москвы, которым их много лет запугивали, как верующего запахом серы. И когда в двери их родного дома вломились фашистские захватчики, они подумали, что, может быть, СС и СД — тот же Союз шаулисов[45], нацисты исповедуют те же догмы, что и таутининки[46], а Герман Геринг разве только в три раза толще генерала Нагевичуса… Ну, вот и рассудили тогда, что нет смысла бежать куда-то от немецкого фашизма, если у них есть немалый опыт сожительства с фашизмом литовским…
— И попали, как говорится, прямо к черту в зубы! — перебил Гира. — Уже хрустят и трещат их косточки под катком фашистского порядка. Плохо, плохо тем, кто пытается усидеть между двумя стульями…
«А у тебя где-то там сын, — подумал Муромцев, вслушиваясь в гневные, прямо пророческие слова старого поэта.
— Ну, не у всех, конечно, трещат кости, — спокойно продолжал Венцлова. — Есть же и такие, скользкие как угри, вроде нашего Людаса Довиденаса. Это, знаете ли, писатель, тесно связанный с буржуазной печатью сметоновской Литвы. А на второй сессия народного сейма он поразил всех нас. Так ликовал по поводу включения Литвы в Советский Союз, что кое-кто подумал, что Довиденас сам мечтал об этом с самого октября семнадцатого года. Ну, он, естественно, во пытался покинуть оккупированную Литву и, я не сомневаюсь, уже нашел общий язык с новыми хозяевами.
— Лижет немецкий зад! — воскликнул Гира.
— Ну что ты такое говоришь, Людас! — недовольно сказала Бронислава Игнатьевна.
— Но я же, мамочка, сказал зад, а не ж. . .! — оправдывался Гира.