Кто-то уже взял за уши самовар, когда на пороге появился высокий, ладно скроенный мужчина неопределенного возраста. Неопределенного потому, что моложав, подтянут, выправка почти солдатская, в гимнастерке, талия перехвачена широким ремнем, но бородатый. Борода с проседью, напоминает по цвету и форме деревянную лопату с выщербленным острием. Под бородой поблескивает медаль «За оборону Сталинграда». Смотрю ему в глаза. Где-то встречался с таким взглядом, но не могу вспомнить где. Он приближается ко мне с протянутой рукой, собирается что-то сказать. Перед ним встает хозяйка дома:
— Погоди, Митрофаний, выбирай место на завалинке. Сейчас все туда выйдем.
Тот помялся и вышел.
— Кто это? — спросил я.
— Из Рождественки, потом поясню, — тихо ответила она и, подумав, громко добавила: — Он обещал мне Михаила вернуть.
— Дух, а не тело, — заступилась за Митрофания еще сравнительно молодая женщина, что притулилась на конце скамейки возле печки.
— А ты, Аннушка, этот дух хоть раз за руку держала?
— Окстись, Прохоровна, не рушь веру в людях. Дух-то уже пришел к тебе в дом.
Женщина, глядя на меня, перекрестилась. Я почувствовал себя неловко. В открытом окне показал свою голову Митрофаний.
— Сущую веру в дух грешно понукать, — поддержал он Аннушку и, помолчав, уточнил: — Дух верных патриотов Руси живым словом в людской памяти живет.
— Оптом, сразу покупкой занялись, — упрекнула их Ксения Прохоровна и, перехватив поднятый кем-то со стола самовар, повернулась к открытому окну. — На-ка вот, духовник, подержи, да не ошпарься, пока мы стол выносим.
— Жар через окно, покорность через порог... Твоя в доме власть, готов служить, — согласился тот, принимая самовар.
К чему он так сказал, я не понял, но тут же заметил, что к его голосу прислушиваются все, кроме хозяйки дома. Ему не откажешь в умении привлекать к себе внимание и внешностью, и замысловатыми изречениями. Бросил вроде невзначай какую-то непонятную фразу, блеснул сталинградской медалью на груди и... Теперь следи за ним — зачем он пришел незвано-непрошено? Так и есть, Ксения Прохоровна взглядом и жестами дала мне понять, что не звала его на эту встречу, но, коль пришел, не выгонишь. И уже на пороге предупредила меня:
— Смотри, прилипнет к тебе, не отстанет, как тень, а возле него всякие одонки ошиваются. Всюду с медалью за Сталинград себя показывает...
Теперь я почти уяснил суть слов матери Миши Ковалева, сказанных при утренней встрече возле гостиницы. Я боялся, что она сурово и строго будет осуждать меня за смерть сына, но пока вижу в ней доброжелательного советчика.
Три раза доливали самовар с электрическим подогревом. Чаепитие и разговоры затянулись до жаркого солнца. Услужливая Аннушка принесла из погреба соседнего двора квасу в туеске, холодного, даже берестяные стенки запотели.
— Испробуйте, холодненький, на хлебных отрубях, — сказала она, подвигая ко мне туесок.
— Негоже, — остановила ее Ксения Прохоровна. — Жар жаром гасят, а ты лед предлагаешь, без голоса человека хочешь оставить. Небось еще «молочком от дикой коровки» скрепила?
— Проверь. Думаешь, только ты одна трезвенница?
— Ладно, помолчи, дай человека дослушать.
Рассказываю все, что помню о Мише Ковалеве, о его подвиге. И когда моя устная повесть о нем дошла до прощального салюта, я встал. Поднялась и окаменела рядом со мной его мать. Отодвинули от стола табуретки и скамейки. Поднялись и те, кто сидел вдоль завалинки, на перевернутых кадушках, на бревнах разобранной стайки. Все стоят опустив голову, будто перед ними не стол посреди двора, а надгробие над братской могилой, где похоронен замполитрука Михаил Ковалев.
И тут я уловил, что допустил какой-то просчет в угоду Митрофанию. Если все стоящие были неподвижны и смотрели только себе под ноги, на землю, то он жадно, каким-то торжественным взглядом фиксировал свое внимание на мне и стоящей рядом со мной матери Миши Ковалева. В его глазах читалось: «Вот убедитесь, люди, в правоте Митрофания, не считайте его убогим, он знает, как надо утверждать веру в дух и кого брать себе в помощники в таком деле». Значит, я сработал на него. Надо быть действительно осмотрительнее. И еще: нельзя мне уезжать отсюда так скоро, как планировал.
К столу больше никто не присел. Снова заскрипела калитка, как мне теперь показалось, тихо и жалобно. Дольше всех неподвижной оставалась Ксения Прохоровна. Я тоже не смел тронуться до тех пор, пока она не подняла глаза, не прижала мою голову к себе и почти шепотом не повторила несколько раз:
— Спасибо, сынок, спасибо...
В груди у нее что-то прихлипывало, клокотало, похоже, слезы, которые она сумела сдержать в себе, чтоб смотреть на людей сухими глазами. Да, нельзя быть хлипкой при людях. Ведь она с давних пор слывет кремневой и непреклонной перед любой бедой и несправедливостью. Потом, оставшись наедине с собой, как бывало в молодости — муж ее был убит из-за угла выстрелом из обреза в первый год коллективизации, — смочит слезами и кофту и подушку.
Перед калиткой она остановила меня:
— Знаю, в райкоме тебе надо показаться. Иди, а дочку и сына оставь здесь... Повеселей мне будет, на озеро с ними схожу. А там скажи — побывала я сегодня на фронте рядом с сыном. Правду ты о нем сказал. Он такой и был. Боялась, в опасном деле сробеет, а он остался таким, каким родился... Под своим сердцем вынашивала его... Вот, видишь, при тебе могу и слезы показать. Мало их у меня осталось... В Яркуле у Таволгиных тебе надо побывать непременно. Потом обязательно в Рождественке, там многие по наущению этих не верят похоронкам, сколько лет ждут, истощают себя ложной верой. Побывай еще... да ты сам знаешь, у кого надо побывать.
В райкоме я застал только первого секретаря. Весь аппарат в колхозах и совхозах. Лето засушливое, ни одного дождя с весны. Идет подготовка к перегону скота. Маточное поголовье — в Барабу и к Обской пойме, молодняк — на сдачу живым весом.
— Как спалось, как завтракалось? — спросил меня Николай Федорович, садясь рядом со мной. Он уже знает, где я задержался до жаркого полудня.
— Прошу заказать Москву, — сказал я и назвал номера двух телефонов: служебный и домашний Леонида Сергеевича Соболева.
— Жаловаться или сбегать от жары торопиться, комиссар?
— Теперь к слову «комиссар» нужна приставка «бэу», — заметил я. — «Бывший в употреблении», поэтому могу и жаловаться, и проситься в прохладу.
— Да-а-а, — протянул Николай Федорович, упрашивая междугородную связаться с Москвой как можно быстрее. Он, конечно, не поверил тому, что я сказал, и незамедлительно попросил уточнить: — На какой день заказать билеты? И сколько — три... один?..
— Сейчас прояснится, — ответил я.
Сидим, смотрим друг другу в глаза. Он ждет начала моего разговора, я — звонка из Москвы, чтоб передать просьбу о продлении отпуска, а если это невозможно, то об освобождении меня от штатной должности в правлении и от обязанностей председателя военной комиссии со дня ухода в отпуск.
Звонок телефона прерывает наше молчание. Поднимаю трубку. В Москве еще раннее утро. Отвечает квартира Соболева. Называю себя, прошу Леонида Сергеевича.
— Я у телефона, — отвечает он. — Что у тебя там случилось?
— Побывал сегодня в семье погибшего на фронте друга...
— Понимаю...
В телефоне послышался замедленный выдох: Леонид Сергеевич и по голосу умел угадывать чувства и настроения товарищей.
— Не могу я так: приехал и уехал. Прошу продлить отпуск или освободить...
— Можешь не пояснять. Об освобождении вопрос снимается, а отпуск... продлим. Сколько надо?
— Задержусь до осени.
— Как мне известно, ты там не один.
— Дочь и сын со мной. Их отправлю раньше.
— И тоже не спеши. Пусть познают, как добывается хлеб.
— С хлебом нынче здесь будут сложности.
— Знаю, ведь ты в Кулундинских степях?
— Да.
— Мой поклон кулундинским хлеборобам. Сочувствую... Продление отпуска подтвердим телеграммой...