Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Признаюсь, мне уже трудно расставаться с семьей Ольги Харитоновны. Бывает же так — не успел переступить порог незнакомого дома, и он стал тебе родным. И эти ребята, ее сыновья Алеша и Харитон, с которыми я сейчас занимаюсь расстановкой щитов на поле, стали для меня близкими. И они привязались ко мне так, что, уйди я сейчас с поля, и у них, кажется, потеряется всякая вера в дружбу с людьми. Разве можно допустить такое? Однако хорош тот гость, который не забывает, что у него есть дом. Мне пора возвращаться в Москву.

До свидания, хлеборобное поле. Верю, к следующему приезду ты ответишь здешним трудолюбивым земледельцам тучным урожаем сильной кулундинской пшеницы.

Задание дня выполнено. Полевод уже осмотрел ряды расставленных щитов и кружит шапкой над головой: кончай работу, расходись по домам...

К ужину в доме Усковых появился Николай Федорович Колчанов. Как видно, не первый раз заезжает сюда секретарь райкома. Заезжает поговорить, посоветоваться в домашней обстановке с опытным полеводом и опытной телятницей.

Разговор снова зашел о Сталинградской битве, и я пытаюсь найти наиболее точный ответ на вопрос Анны Андреевны: «А ты-то как уцелел на такой войне?» Рассказываю то, о чем думал сегодня в поле. Все слушают внимательно. Николай Федорович помогает мне подсказками, уточнениями, личными наблюдениями, не боясь сделать такой вывод: «Фронтовое счастье есть, и в него надо верить». Он тоже фронтовик, тоже хлебнул немало лиха в окопах и на тропах разведчиков, и у него есть основания высказывать свои взгляды и суждения по этому вопросу.

— Но главное, — заключил он, — на фронте без взаимной выручки нечего делать. Боевая дружба — надежный щит в любом бою. Поэтому и теперь нельзя забывать фронтовых друзей...

— Это укор или напоминание? — спросил я.

— Ни то и ни другое, — ответил он. — Но если чувствуешь за собой такой грех, то постарайся вспомнить.

— Стараюсь... Неужели еще один прокол допустил, забыл кого-то из однополчан?

— В нашем районе — нет, а вот у тебя под боком, в Москве, более двадцати лет живет один ветеран Сталинградской битвы, и ты ни разу не навестил его.

— О ком идет речь?

— О начальнике разведки семьдесят девятой гвардейской дивизии Василии Васильевиче Графчикове. Помнишь такого?

— Он, кажется, скончался на вислинском плацдарме?..

— Кажется... — снова кольнул меня взглядом Николай Федорович так, что у меня по спине заструился холод. — По пути в Москву, — продолжал он, — ты, кажется, собирался остановиться в Куйбышеве, навестить бывшего комсорга своего полка Леонида Ладыженко?

— Собирался. Он работает там директором средней школы. Часто похварывает. Отличный педагог-воспитатель.

— Был...

— Не может быть!

— Я сам недавно узнал об этом. А сегодня на твое имя пришли два письма из Куйбышева от верных друзей Леонида Терентьевича.

Николай Федорович вручил мне два конверта. Одно письмо от Марии Максимовны Вельямидовой. Она врач, ветеран нашей дивизии, прошла с нами от Сталинграда до Берлина. Героическая женщина, с удивительной способностью глушить боль одним прикосновением своих целительных рук. Помню эти руки на своей голове и на кровоточащей ране в ноге. На другом конверте буквы и строки надломлены, перекошены каким-то горем. Еще один ожог сердца ждет меня в строках этих писем. И не хватило сил вскрыть эти конверты до тех пор, пока не распрощался с гостеприимными хозяевами этого дома...

По дороге к вокзалу Николай Федорович не разрешил мне читать эти письма, а, сунув мне в карман патрон с таблетками валидола, посоветовал:

— Прочтешь в вагоне, после приема этих таблеток.

— Какие есть сведения о сыне Василия Чирухина? — спросил я, отвлекая себя от тревожных дум.

— Петр Чирухин на днях сам пришел в милицию с повинной. Суд уже состоялся. Дали три года... Отбудет срок и, надо думать, после этого не станет осквернять доброе имя отца. Должен...

— Должен, — подтвердил я.

— А почему ты не спрашиваешь о Митрофане, у которого «гостил» в Рождественке?

— Собирался еще раз побывать у него, но мне сказали — окна его дома заколочены.

— Заболел манией преследования и сбежал.

— Вместе с Зинаидой?

— Нет. Зинаида вернулась к родителям, работает в школе механизаторов. Она призналась: он обманул ее ложной верой в свою святость. Сбежал на мотоцикле, хоть до этого говорил, что ему нельзя быть за рулем — дважды контужен.

— Контузии бывают разные, — заметил я.

На этот раз мы снова разговорились о поведении Митрофана в дни боев в Сталинграде, вспомнили, что он попал, как он выразился, в «каменный мешок» за трусость.

— Он сбежал, чтобы не быть разоблаченным перед теми, кого он обманывал, — заключил секретарь райкома партии.

И уже в вагоне, когда поезд тронулся, Николай Федорович, как бы спохватившись, снова напомнил мне о Василии Васильевиче Графчикове, адрес которого я так и не успел записать.

Вскрываю один конверт: письмо Марии Максимовны Вельямидовой. Она пишет:

«Прошу простить за запоздалое письмо, но просто рука не поднималась писать об этом сразу же после похорон незабвенного комсорга полка Леонида Ладыженко. И сейчас вот пишу, а перед глазами у меня — Леонид Терентьевич. И не верится, не верится, что нет его. И самое обидное, что после лечения в Москве он поправился, так хорошо себя чувствовал, так хорошо выглядел, так поверил в свое полное выздоровление. И вот в таком настроении решился на операцию. Жена, Зинаида Александровна, очень, очень отговаривала его, просто просила не ходить, но он твердо решил. Я была у них накануне, и он мне сказал: «Все, Мария Максимовна, решил оперироваться». И показал мне обновку — купил себе зимнее пальто. Все шутили и смеялись, что нужно теперь шапку сменить: не подходит к воротнику!

На другой день позвонила мне Зинаида Александровна. Голос грустный. Собрала, говорит, Леонида. Должен уйти сегодня в клинику, обещали место. В этот день его действительно положили. Клиника оперативной хирургии, возглавляемая известным профессором Ратнером. Оперировал его тоже очень известный и очень уважаемый хирург-практик Голованов.

Операция оказалась очень тяжелой, длилась более четырех часов. Опухоль, по словам хирурга, оказалась-таки раковой. Саркома. Такое заключение дал и патологоанатом.

Первые два дня после операции состояние, естественно, было тяжелым, но не угрожающим. Ждали улучшения. Я поехала в клинику — это был уже третий день после операции — и надеялась, что услышу что-то благоприятное, но уже в коридоре клиники я поняла, что дело плохо. Зинаида Александровна бросилась ко мне: «Леонид умирает, все бесполезно». Но мне не верилось даже в эту минуту. Так не хотелось верить. Я стояла ошеломленная, буквально. раздавленная этими страшными словами... Умирает!..

Собрав все душевные силы, я вошла в палату, и это был уже последний раз, когда я видела Леонида Терентьевича.

Лежал он очень спокойно, но состояние было тяжелейшее. Он действительно умирал. Развивалась легочно-сердечная недостаточность. Был подключен аппарат искусственного дыхания, в вены обеих рук введены капельницы, поддерживающие сердечно-сосудистую систему. Лекарства вливались даже в подключичную вену. И все это, видимо, лишь поддерживало угасающую жизнь. На постели лежало почти безжизненное тело этого большого, мужественного воина, такого прекрасного, обаятельного человека. Меня он узнал, но смог произнести лишь одно слово: «Не плакать». Грудь его заколыхалась, он тяжело задышал. «Не плакать», — еще раз сказал, а сам, бедный, чувствовалось, задыхается от рыданий. Я поняла сердцем, что в моем лице он в эту минуту прощался со всеми нами...»

Читаю письмо и как бы вновь вижу перед собой Леонида Ладыженко, слышу его голос: «Не горюй, замполит, не горюй, я ранен, но не убит». Так он говорил в последний день штурма Берлина. Храбрый из храбрых — комсорг 220‑го гвардейского полка.

Впервые я встретился с ним в июле сорок третьего года, в разгар боев на Северском Донце, в районе памятника Артему. Бои шли тяжелые: противник пустил против нас «тигры» — так назывались новые немецкие танки T-VI. Мы на своем участке впервые увидели эти машины. Теперь можно признаться: порой в те дни нам казалось — «тигры» не остановишь. Полк нес большие потери.

39
{"b":"841652","o":1}