Пока я убеждал сам себя, что написанные мною слова возымеют чудесный эффект, внутренний голос подсказывал мне, что на этот раз я катастрофически пролетаю. Кокс, ганжубас, кайф, пицца, Антонелла — как хочешь это дело называй, но мой генератор счастья удалял меня от Аниты все дальше и дальше. В начале нашего знакомства я как-то уговорил ее попробовать, и мы отрывались с ней не по-детски, особенно когда занимались сексом. Это дело ей поначалу даже нравилось, и нравилось крепко. Я разгонялся, пришла очередь косячков, заставил ее пару раз пыхнуть, и она тормознулась. Говорила, что, мол, это как сожрать миску жареного луку или кетчупа — после ганжи все вкусовые ощущения исчезают напрочь. А я гнал без удержу, ничего не замечая, вне себя, вне реальности, пытаясь убедить ее, что это по-прежнему я — Леон, обожаемый ею пофигист, который ради нее попадет пальцем в небо. Ага. Средним.
В ответ она улыбалась той опасливой улыбкой, с которою обычно отвечают пьяным, чтобы не дай бог, те не сорвались и не стали разносить в щепки все вокруг. Она говорила, что кокаин меня губит, разрушает здоровье и отнимает способность думать и нормально жить. Напрасные, тщетные слова. Когда перед тобой белая дорожка первосортного витамина от Дуки, единственная мысль, которая приходит на ум, это: «Боже, хочу, чтобы эта полоска была ничем не разбодяжена и чтоб завтра у меня голова не болела». Дорожка улетала, а дальше начиналась гонка типа «давай еще по чуть-чуть, чтоб не сбиться с ритма, чтоб не уйти в демон, чтоб не слететь с катушек, чтоб догнаться, чтоб не тормозить, ну-ка, еще газку».
В качестве компромисса Анита уговаривала меня не заниматься этим по крайней мере в ее присутствии. По мне, так это чистый эгоизм, вы как считаете? Она была счастлива не видеть меня под кайфом, хотя частенько я был пьяным вдрызг, но алкоголь, видите ли, пугал ее гораздо меньше. В конце концов Анита поставила вопрос ребром: либо она — либо дурь, а я взял и купил ей туфли.
Консьерж уже запер двери, но я был уже настолько своим в этом доме, что знал все способы впустить меня в неурочный час: три прерывистых звонка по домофону и один длинный. Увидев меня, консьерж уже было приготовился заявить, что для входа мне требуется согласие жильцов, однако прежде чем он произнес «увы», в его руках затрепетала бумажка в пятьдесят евро.
— Ты должен вручить это непосредственно Аните, о’кей? Сегодня же вечером.
— Если синьорина дома, так с удовольствием… Прямо сейчас и схожу.
— Так она дома или не дома?
Я протянул еще двадцатку, желая получить исчерпывающий ответ.
— Дома. С ней ее сестра Джиневра, синьорина Мария Соле, Беттега и синьор Розенбаум. А сама синьора сейчас на Миланезиане.
— Беттега? Беттега там, у Аниты?
— Да, Беттега поднялся к ней пару часов назад.
Теперь даже консьерж называл его просто «Беттега», как и мы, и тот факт, что он сейчас находился в доме моей девушки меня никак не успокаивал. Я вышел, не попрощавшись, но далеко уйти не получилось. Закурил. Курил, матерился, ждал. Меня трясло от ярости и усталости, что за скверный денек вдруг выдался на мою голову! Когда твоя работа — жить, как я уже говорил, любое затруднение представляется непреодолимым препятствием. А я, дабы избежать убийственных приступов хандры, развлекаюсь тем, что придумываю «игры с фатумом». Разумеется, никаким фатумом тут и не пахнет, но в этом-то и весь изюм: игры с фатумом — это всякие трюки, которые я изобретаю, чтобы убить время и бросить вызов судьбе. Вот, к примеру, иду я к лифту, а индикатор начинает мигать, и дверь вот-вот закроется, и я тогда бегу к лифту и пытаюсь блокировать дверь. Если мне это удается — значит, я победил в игре с фатумом, и я почему-то думаю, что моя девушка ко мне вернется. Если же нет, то я делаю вид, что эта игра с фатумом просто полная фигня. Другие подобные «игры» я выдумываю в основном в пьяном виде, чтобы застебать кого-нибудь или просто приколоться.
Однажды я поменял местами картины Кейта Харинга и Лихтенштейна, и никто из Розенбаумов долгое время этого не замечал.
Бывает, что такие экзерсисы даже полезны и сильно меня успокаивают. В этот вечер, например, я пытался угадать, кто из прохожих войдет в подъезд Аниты. Я попал один раз из шести и решил, что никакого положительного эффекта мне эта игра не принесла. Аниту не вернуть при помощи этих дурацких игр с фатумом, ведь она была девушкой «на равных», и потом, по всему выходило, что я все-таки ее любил. Несмотря ни на что, она оказалась единственным человеком, сумевшим убедить меня, что ганжа-таки мне не на пользу.
Я прошатался там до половины одиннадцатого, не спуская глаз с окон на четвертом этаже. В квартире было темно, свет горел лишь в одном окне — в спальне ее матери. Разве синьора не отправилась на Миланезиану? Тревога, опять тревога. Те окошки, за которыми бурлила жизнь — ужин, болтовня? — я видеть не мог, поскольку они выходили во внутренний садик.
К одиннадцати из подъезда наконец появились Беттега и Мария Соле. Увидев меня, судорожно сжимающего двумя пальцами сигарету, они разом побледнели. Я кинулся к Беттеге.
— Ты какого хрена у нее весь вечер торчишь, а?
— Леон, успокойся… Ты что, следишь за нами?
— Тебя не колышет, что я делаю. Анита — моя девушка, понял? Ну скажи что-нибудь, я слушаю…
Мария Соле стояла в сторонке, безупречно одетая, смотрела укоризненно, безуспешно пытаясь усмирить наши мятежные души. (По правде говоря, успокаивать надо было одну душу — мою.) А она робко улыбалась и источала тончайший аромат духов, похотливая скромница, которую даже мой братец умудрился отдолбать пару раз.
Беттега был весь такой безмятежный и невинный, каким я его всегда знал. Благодаря своей натуре он умел быть убедительным и вызывал во мне безотчетное доверие. Вот и сейчас он был в своем стиле, тщательно подбирал слова и пытался отойти как можно дальше от опасного подъезда.
— Анита вне себя… Вообще она очень расстроена.
— Ты с ней говорил? Ей принесли мой подарок?
— Думаю, да… Она заперлась в комнате с Джиневрой, а нам абсолютно ничего не сказала. Она собиралась устроить ужин, чтобы отметить приобретение коллекции примитивистов… Похоже, это целиком ее заслуга. Наверное, ты просто забыл об этом.
— Ничего я не забыл, понял, Беттега? А ты пошел к ней и мне ничего не сказал? Даже не спросил меня, засранец?
— Леон, я и твой, и ее друг… И я не желаю вмешиваться, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Настоящий друг должен вмешиваться, должен, черт возьми. Друг должен сделать все возможное, чтобы наладить все как было, иначе какой он к черту друг?
Беттега не знал, что ответить, а может, это я не хотел больше его слушать. Я хлопнул дверцей машины и помчался к дому, где жил Дука, даже без звонка, а мозги мои вопили что есть силы: «Ублюдки, какие же вы все ублюдки!»
4
Через неделю умер дедушка Эдо. У него было какое-то ужасное заболевание вен, а кроме того, он страдал от болезни Альцгеймера, медленно пожиравшей его мозг. Я еще помню, как он убеждал меня, будто самое надежное место для хранения зубной пасты — это сейф. И тогда я уже понял, что дедушка не в себе. Отец моего отца, мой любимый дедушка. Он умел ценить утонченные манеры, но не был так задвинут на этикете, как дедушка Альберико. О, горе тем из нас, кто являлся в его дом одетым вольно, а не в строгий пиджак, галстук и шотландские брюки.
Дедушка Эдо был одним из первых итальянских гинекологов, который начал оперировать рак груди и бился за внедрение программ профилактики и культуры предохранения. Он всегда был на передовых позициях, за исключением воспитания своего сына. Папа мой рос беспризорным баловнем, каких свет не видывал, forever baby, неспособным ни работать, ни принимать самостоятельных решений (поговорка «Ты весь в отца» про меня).
Он учился в экономическом колледже в Швейцарии, поскольку наотрез отказывался заниматься медициной, а потом дед пристроил его в какой-то жутко пафосный финансовый фонд. Папаша поуправлял там активами, да так, что некоторые позиции скатились практически до нулевых отметок, и его из фонда поперли.