Мария сначала равнодушно смотрела на экзекуцию – мол, так и надо этому поганцу, но когда тело мужа покрылось красными рубцами и он застонал, она отвернулась и заплакала, уткнув лицо в рубашку.
Матвей, закончив порку, схватил стоявшее рядом ведро воды и окатил выпоротого. Семен очухался и вскочил на ноги.
– Ой молодец! Ой добро! Хорошо отходил нерадивых! – похвалил Долгаль десятника.
Ефиму показалось, что за эти выкрутасы товарищу по шинку досталось еще больше, чем ему. Не желая больше оставаться здесь, Меланья схватила мужа за руку и повела домой.
На Ефима было страшно смотреть: на спине и плечах сине-багровые потеки от ударов, кое-где еще сочилась кровь.
Он тряхнул головой, повел плечами, как бы проверяя, целы ли кости, а потом хриплым голосом, повернувшись к шинку, громко сказал:
– Братцы, дайте хоть стакан водочки!
– Замолчи, окаянный, и после порки ему неймется, – зашипела на него жена.
Ефим вдруг стих, изумленно глядя на Меланью. Та, утерев слезы, тянула его в сторону дома. Ребятня бегала по улице вокруг них и дразнила его:
– Пьяница – гуляющий, поротый нещадно!
Ефим только встряхнул волосами, не обращая на них внимания. Потом зло погрозил кулаком. И, глядя куда-то вдаль, тяжело вздохнул:
– Избили в кровь живого человека и думают, что правы. Радостно им от этого.
2
Помещичий дом стоял на пригорке, окруженный липами, дубами и вязами. Дом был старый, но аккуратно покрашенный желтой охрой. Деревянные колонны на фасаде придавали ему благородный и торжественный вид. Комнаты были с высокими потолками, просторные, летом в нем было прохладно, а зимой, когда докрасна натапливали печь, – тепло и уютно.
После поездки на винокуренный завод и плотного обеда Ханенко отдыхал. Он сидел в горнице на огромном диване из красного дерева, покрытого вишневым трипом. У окна на этажерке стояла клетка с канарейками, в углу, в деревянной бочке, – высокий фикус.
Во дворе раздался топот копыт. Кто-то спрашивал его. По голосу он узнал своего управляющего Богдана Ющенка. За много лет служения он уже догадался, что бурмистр явился с недоброй новостью.
В дом с растрепанными от быстрой езды волосами влетел управляющий. Остановился, едва перевел дух и дрожащим голосом сообщил:
– Беда, пан. У нас бунт в Дареевске. Казачки за трезвость гутарят, к шинкам караулы приставили, чтобы никого из местных не пускали.
Бурмистр тщательно, с четкой последовательностью рассказал о сходе казаков и крестьян.
Иван Николаевич едва схватывал обрывки фраз, не до конца осмысливая произошедшее. Весь день он провел на жаре, в поездке в Ларневск, и основательно устал. Ханенко тяжело и безразлично смотрел на управляющего. Его румяное с жирными трясущимися щеками лицо расплылось в довольную улыбку. Глаза растянулись узкими щелочками.
Потом Ханенко вдруг понял, что к чему. Его словно передернуло. Он вскочил с дивана и, схватив Ющенка за грудки, впился глазами в испуганное лицо.
– А ты куда глядел? – зашипел, сжимая зубы, помещик. – Так что в селе творится?
– Как что? Казаки бунтуют, – опустил голову Ющенок, не выдержав гнева хозяина. – Пана Миклашевского крестьяне тоже в дыбы встали, наши-то холопы смирные.
– Еще бы наши забунтовали. Я им враз башки поотрываю, – процедил сквозь зубы помещик.
– Простите меня, – пробормотал бурмистр и тяжело опустился на стул.
– Ну-ну. Что же это такое? – не находил себе места помещик, расхаживая по комнате. – А кто воду в селе мутит?
– Что изволили сказать? – бурмистр вытянул вперед шею, будто вопрос хозяина мог пролететь мимо его ушей.
– Я спрашиваю, кто вожаки этих беспорядков?
– А, вот оно что, – будто бы спохватился бурмистр. – Сам голова казачьей общины Долгаль шум поднял вместе с отцом Дионисием, а с ними Кириенко Харитон да кузнец Руденко, и еще этот старообрядец Сковпень. Вот они больше всех воду мутят, они самые главные вожаки и есть. Да вот еще Терещенко, совсем дряхлый старик, еле ходит, а все туда же норовит.
– Постой! – оборвал его Ханенко. – Руденко – это тот кузнец, что на пожаре погорел вместе с нашими холопами?
– Да, он самый. Вы ему тогда еще помогли хлебом да бревнами на дом.
– Вот оно что! – удивился помещик.
Решение схода не на шутку испугало Ханенко. Подумать только, какое-то быдло посягает на его кровное. Что же случилось? Что же это делается? Задавал он сам себе вопросы. В иные времена, когда он был молодым и сильным, они робели перед ним, при упоминании одного только его имени содрогались, а теперь разгулялся народ, забыл шляхту, когда она здесь безраздельно господствовала.
Кто об этом помнил, давно отдали богу души, а молодые, может, и не знали. От переживаний заболела голова. Помещик не находил себе места. Он бесцельно ходил по комнате, то и дело перекладывая на столе пожелтевшие бумаги с сургучными печатями.
В кабинет вошла жена, низенькая полная женщина в полинялом ситцевом халате. Вальяжная и безразличная ко всему поза мужа, развалившегося в кресле, могла обмануть кого угодно, но только не ее. За много лет совместной жизни она точно знала: если муж кружит по кабинету, значит, у него неприятности. Она убедилась в своей правоте, увидев его бегающие глаза.
– Я хочу поговорить с тобой, а то хожу как неприкаянная. Все вокруг только и шепчутся. У нас что-то случилось?
Помещик замер и понуро опустил голову:
– Случилось.
Выслушав его рассказ о сходе в Дареевске, она от неожиданности захлопала своими большими глазами и опустилась в кресло, прикрыв полами халата голые колени, тяжело вздохнула и, взглянув на мужа, зашептала тонкими дрожащими губами:
– Вот так казачки! Так ты же им помогал после пожара?
– Помогал.
Она достала из кармана халата платок, промокнула глаза и зашмыгала носом:
– Обидно! Вот неблагодарные.
На ее раскрасневшемся лице выделялись темные глаза. Подперев подбородок пухлой рукой, она внимательно смотрела на мужа.
В кабинет вошел молодой человек лет пятнадцати, это был единственный сын Ханенко Василий. Молодое, дышащее здоровьем лицо сияло улыбкой, большие серые глаза светились ребячьим задором:
– Папа, у нас что, бунт на корабле?
– Да, сынок! Только что здесь смешного? – спросил он неожиданно строгим голосом.
Юноша сконфузился и замялся, не зная, что ответить. И так и остался стоять, глядя растерянно на отца.
– Видишь ли, – пробормотал он, – я не хотел тебя обидеть.
Иван Николаевич подумал, что парень ни в чем не виноват, невольно улыбнулся и вдруг посмотрел так, будто хотел сделать нравоучение:
– Но ты имей в виду, всякий бунт усмирять надо. Властно и жестоко.
– Да, я согласен с этим, – ответил молодой человек, глядя на отца в упор.
Ханенко раскурил трубку, встал и, не говоря ни слова, пошел во двор.
В дверях конюшни выросла фигура конюха Игната. Это был человек невысокого роста в изношенной холщовой одежде, его черные с проседью волосы выглядывали из помятой валенки[2]. В густой взъерошенной бороде запутались остья ржи. Он же следил за псарней, в которой обитали более десятка гончаков для охоты.
Игнат, взглянув на помещика, поклонился:
– Плохие вести, пан? – с сочувствием спросил он, переминаясь с ноги на ногу.
– Не твое дело, – отрезал Ханенко. – Ты лучше усадьбу обойди, да смотри мне, чтобы все в порядке было.
Конюх услужливо поклонился, кашлянул в кулак и быстро вдоль забора удалился с глаз долой от барина.
Последний меж тем размышлял вслух:
– Как же быть? К кому обратиться? Похоже, только исправник может помочь. Нужно срочно ехать в уездное управление.
Зайдя в дом, пан в задумчивости еще долго стоял у окна. Луна заливала светом двор и освещала старую яблоню. Ее сажали они вместе с отцом, когда Иван был еще ребенком. Всю свою жизнь он заставлял прислугу ухаживать за ней. Перекапывать и сдабривать навозом приствольный круг, аккуратно обрезать сучья. Но время не щадило дерево, часть ветвей засохла, зимой под снегом мыши безжалостно грызли кору. Он любил эту яблоню, она была памятью о его отце, а также его детстве и молодости.