Странно: Ковалеву казалось, что только сегодня, больной, разбитый после собрания, он впервые почувствовал — жизнь ведь почти вся уже прожита, он уже не молод, устал… а все еще какой-то неприкаянный. Не то чтобы он о чем-то сильно жалел, он понимал: начни он сначала, ему наверняка бы не удалось прожить жизнь иначе. Просто прошла жизнь в каком-то походном состоянии, он никогда не успевал привыкнуть к своему возрасту, жил без «оглядки», но ни разу серьезно не прочувствовал прожитое, не вкусил ни одного удовольствия до конца. Каждый раз не хватало времени. Он спешил жить, ему всегда казалось, что впереди еще всего будет много, много и сил и времени, он успеет еще наверстать упущенное…
«Как солдат на марше, — грустно удивлялся он. — Едва дошагал, переобуться некогда — тревога, в атаку… Едва вздремнул, а уже кричат: «Подъем! Марш! Марш! Вперед!», путем не успел намотать портянки — новый бросок, новый поход, новый бой. Увидишь что-нибудь хорошее, хочешь остановиться, да только рукой махнешь — некогда, до лучших, до мирных времен. Вот и пришли они, — не так долго ждать осталось, когда на пенсию погонят, пожалуй. И черт его знает, не специально, а как-то само собой все так получалось… И все, казалось, нормально, хорошо. А теперь?..»
Ему всегда делалось и смешно и грустно, когда Надежда Григорьевна начинала ему выговаривать за неумение жить. «Жил, жил, а ничего не нажил, как другие…» Не было ни больших праздников в жизни, ни постоянной компании. Не было у него и детей. Даже закадычных друзей, с которыми бы долго и постоянно дружил, не нажил себе Ковалев. Родственников и тех давно растерял. С людьми дружил как-то странно, сразу со всеми вообще, никого ничем не выделяя, никаких особых отношений не поддерживая. Видел, нужно помочь — помогал, не мог помочь — отходил, не мешался. Вот и все. И люди к нему приходили, когда он был нужен, и обычно теряли его из виду потом. Ковалев с одинаковым удовольствием мог поужинать и выпить рюмку-другую водки и в компании со знакомым генералом, и с милиционером-старшиной, и с кем угодно, был бы только мужик хороший. В командировках он часто жил с человеком бок о бок несколько месяцев, делился последними консервами, а потом, когда оказывался с ним в одном городе, мог даже и не зайти в гости без особой на то нужды. А такой нужды у него никогда не было — он никогда и нигде не чувствовал себя одиноким, не жаловался, не искал случая излить свою душу. Обычно душу изливали ему.
Правда, был у Ковалева раньше один особый сослуживец и друг Вася. Его даже Надежда Григорьевна очень любила и дружила с ним. Но это было довольно давно, в пору совсем других отношений с женой. Вася приходил к Ковалевым в гости со своей женой по всем семейным и несемейным праздникам и случаям. Ковалев тоже ходил к ним всегда вдвоем с женой, начиная с первого дня семейной жизни Васи — прямо со свадьбы. Так дружили они лет десять — двенадцать. Но потом у них пошли разные служебные неприятности, перемещения. Васю перевели с понижением в другой, очень далекий город, Ковалев оказался в милиции, переписка не налаживалась, да и эти годы оба были очень заняты. Сейчас Вася служил опять в Москве, но работали они уже в разных системах. Поехать к нему сейчас просто так, ни с того ни с сего, потому что плохое настроение, тем более когда они несколько лет почти совсем не виделись, и заговорить с ним сейчас о своем житье-бытье Ковалеву казалось бы странным. Тем более, Вася моложе его на десять лет, он давно уже счастливый отец семейства, за последнее время сильно выдвинулся по службе, намного обогнал Ковалева в чинах. Он не поймет. Или решит, что укатали Сивку крутые горки, что Ковалев постарел и «сдает». Еще начнет утешать, сочувствовать. А Ковалев меньше всего сейчас нуждался в сочувствии. Просто лучше хотелось понять прожитое, взвесить…
На улице мелькали все новые и новые прохожие. Одни спешили под зонтиками, другие бежали, пряча головы в поднятые воротники пальто. От воды асфальт улиц казался черным. Весело играли в лужах огни фонарей и витрин. Через стекло звуки не долетали, все глушило монотонное бормотание воды в водосточной трубе и ровный шум дождя по жестяной крыше. В кабинете было жарко. Ковалева разморило, закрывались глаза, и ему как-то не верилось, что сейчас можно выйти на улицу, бодро бежать под дождем, прыгать через лужи, спешить куда-то. Казалось, воздух в комнате загустел, двигаться в нем тяжело и жизнь остановилась.
Он прислонился к приятно свежему стеклу, потер захолодевший лоб, сердито встряхнул головой.
«Неужели все из-за Яхонтова? Обида на него? Да он еще мальчишка, молокосос! Можно ли на такого обижаться! — удивлялся Ковалев. — Что оплевал тебя… А ты и ответить не смог как следует. Нет. Не то… — И вдруг майор возмутился: — А ведь этот нахал действительно придет к жене на день рождения! Придет. И будет изображать из себя джентльмена… А я… я могу и в шею… нахала! — Ковалев заходил по комнате, размахивая рукой. — Именно в шею. И при гостях. Да, именно при гостях! Так и сделаю!»
Стукнула негромко дверь, и вошел заместитель начальника по розыску лейтенант Скорняков. Он увидел выражение лица Ковалева, его сжатые кулаки и остановился в дверях.
— Так-так, — сказал он, осматриваясь и как бы взвешивая. — Ты ведь сегодня с утра? Домой сейчас?
Ковалев остановился посреди комнаты и посмотрел на него.
— Что, Яхонтов уже ушел? — спросил майор и усмехнулся. — Минута в минуту, часы можно проверять.
— Ты вот что… — Скорняков сделал шаг, нахмурился. — Ты пистолет до завтра лучше в сейфе оставь. Или у меня. А?
— Что? — Ковалев сначала не понял, остановился, потом наклонил голову, горько улыбнулся. — Боишься, убью на почве ревности из казенного пистолета? Тебя подведу?
— Ты не горячись. Порядок есть порядок. Зачем он тебе дома нужен? С соседями воевать? С женой?
— Я пистолета не сдам! — быстро краснея, Ковалев повернулся к Скорнякову. — Все! Понял? Не имеешь права!
— Нет, имею! И приказываю вам сдать! — Скорняков наклонил голову, и лицо его тоже стало красным.
— Не вижу оснований! — отрезал Ковалев.
— Ваше возбужденное состояние — вот основание. И я вам, товарищ Ковалев, как ваш непосредственный начальник, вторично приказываю сдать пистолет.
Скорняков наклонил голову, как будто собирался лбом сбить Ковалева с ног. Он сделал шаг вперед, увидел лицо майора, остановился.
— Сам я не сдам. Попробуйте отобрать силой. Что вам стоит позвать снизу милиционеров!
Они помолчали, стоя друг против друга. Обоим стало тяжело, и оба смотрели в окно. Молчали долго.
— Скажи правду, кто тебя прислал нанести мне это оскорбление?
— Я пришел к тебе как к товарищу. И не вижу здесь оскорбления, — сказал Скорняков.
— А я двадцать семь лет с оружием не расставался, да и не в таких положениях бывал. И ни разу не нажал спуск раньше времени, ты мою биографию знаешь. Теперь тебе, конечно, трудно отступить от своего приказания. Самолюбие не позволяет. Но если ты сам пришел, если тебя не Бокалов и не Трайнов прислали, то зря. У Ковалева, товарищ начальник, держат еще нервы… — Он отвернулся, помолчал, потом повторил: — Да, держат еще нервы. Будь спокоен. Кое на что еще гожусь. Трудно мне сейчас… Не надо добавлять. А домой… не спешу. Поработаю.
Скорняков долго смотрел в темноту за окном.
— Обидеть не хотел. Поспешил. Я уже не знаю, куда мне от этих комиссий бросаться.
Скорняков потер лоб, повернулся и быстро вышел.
Ковалев прислонился лбом к холодному стеклу.
Хлопнула дверь. Он обернулся. Вошел Денисенко.
— Ну как, Сергеич, самочувствие? Горячо, горячо говорил ты на собрании. Не очень последовательно, правда, но горячо. — Денисенко, видимо, был в прекрасном настроении. Он с удовольствием подумал о чем-то, потом как будто спохватился: — Постой, ты же сегодня до семи. Почему домой не идешь?
— По тому же самому, почему и ты с начальником, — с неприязнью ответил Ковалев. — Ты сам не догадался?
— Из-за Маркина? — Секретарь ничуть не обиделся. Он доверчиво улыбнулся Ковалеву, потом сразу озабоченно наморщил лоб, словно только что вспомнил о своей неразрешимой задаче, и задумался. — Говоря откровенно, ты, Сергеич, очень уверен в Маркине?