— Так, — ответила Тамара не сразу.
— Потом ты снова жила в детском доме? Сколько классов кончила?
— Семь.
— Рассказывай дальше. — Ковалев снова сел за стол. Он посмотрел на часы. Было половина шестого. Спать совсем не хотелось. Только голова казалась деревянной и во рту появился кисловатый привкус от папирос.
— А потом в ремесленное. Только не кончила.
— Почему?
— Потому что не кончила, вот почему!
— Ты голоса не повышай. Твой скверный характер я уже знаю. Что при немцах было, то было. Но это не оправдание. Советская власть тебя одевала, учила, в самое трудное время помогала чем могла. Вот ты и расскажи, что ты советской власти сделала за это хорошего, чем ты ей помогла. И кто тебе дал право жить бродягой, заниматься разными махинациями.
— Если вы думаете, я бродяга, если вы так думаете!.. — неожиданно перейдя на крик, Тамара вскочила и выбежала из комнаты, прежде чем Ковалев успел ее остановить. Он вышел за ней в коридор.
Зазвонил телефон. Он вернулся, снял трубку:
— Слушаю вас.
— Это я, Курченко. Она вещи требует. Что-то там ей показать тебе надо.
— Дай…
— Вот! Нате, почитайте, если так думаете! — Вбежав в комнату, Тамара бросила на стол перед Ковалевым сложенную бумагу, села на стул, обиженно отодвинулась, отвернулась.
Это была почетная грамота.
Ковалев развернул, спокойно прочитал. Она была выдана Тамаре Ивановне Яковенко за подготовку колхозного инвентаря к весенней посевной кампании в этом году.
— Тебе что, в колхозе-то, не понравилось? — спросил он спокойно. — Поругалась, что ли, с кем? Или парнишку какого полюбила, да неудачно? — пошутил он. — А?
— А вы откуда знаете? — Тамара удивленно посмотрела на Ковалева.
— Милиция, она все знает. — Ковалев сам удивился своей проницательности. — Хороший парень? Кудрявый? Чернобровый? — Ему стало весело. — Карточка его есть?
— Вот, — она достала из-за пазухи бумажный сверток, развернула и положила перед ним фотографию. — Вот он, Левочка. Хороший, да? Симпатичный? В сапожках…
И хоть на фотографии были сняты два парня в сапогах — один с растянутой гармоникой, а другой с гитарой, Ковалев не мог не похвалить, очень уж ей этого хотелось.
— Ой, как сходила я тогда с ним после паводка в лес — я все пела, а он на гитаре играл, что тут началось! — и Тамара заулыбалась от удовольствия. — Девчата деревенские мне чуть глаза не выцарапали. Ну, да я не из таковских. Я быстро…
Он с интересом наблюдал за сменой выражений на ее лице.
Тамара подобрала губы, сжала рот, откинула голову назад. Потом посмотрела на фотографию и забыла про свою гордость.
— Ну, а потом?
— А потом… — радость сбежала с ее лица. — Потом мать его меня на выгоне встретила и давай срамить. И беспризорной и голодранкой — всяко-всяко при всех обзывала. И что я решила его на себе женить, потому что у них хозяйство первое в деревне, и что научаю его против отца с матерью идти.
— Ну, а ты?
— А я молчала-молчала, да и говорю при всех — вся деревня послушать сбежалась, больно уж интересно всем было. Я и говорю, что не очень-то нуждаюсь в их Левке. Только и есть в нем чуб один да на гитаре бренчать умеет. А как сено убирать, так еле навильник поднимает, того и гляди надорвется. Мне совсем и не он нравится, а Петро — это который с гармошкой, дружок его.
— Зачем же ты так сделала? Ведь он тебе нравился.
— Ну и что ж. Буду я при всех говорить. И изругала она меня очень. — Тамара задумалась. — И вообще не такой он. Отца испугался. Из чужих рук живет. Его на Ольге-доярке скорей окрутили. Скотница такая была. Со своим хозяйством, с коровой.
— Жалеешь?
— Было бы чего жалеть, — она задумалась. — Противно только стало. Старше она его. И девчата деревенские надо мной смеялись за Левку. И Петро все лез со своей гармошкой. Ну и связала я свое белье в узелок, написала председателю, чтоб заработанное хозяйке моей отдали. Старушечка такая, сына у нее на войне убили. Она все меня жалела. Деньги у меня были — копила на косыночку с сапожками — двести десять рублей… и в Харьков. А там все, кто ни встретит, расспрашивают, почему уехала, урожая даже не дождалась. Ну я взяла в детдоме денег сто рублей — и в Москву.
— Легкой жизни искать?
— Зачем легкой? Вы, дядечка, напрасно так говорите. Я на работу хотела устроиться. Чтобы как все — работать.
— А сама спекулировать стала…
— А что же мне делать, если без документов никуда не берут? Есть-то каждый день хочется.
— Где же твои документы? Без них приехала?
— Я их Нинке дала. На хранение. И деньги, что остались, шестьдесят рублей. Насчет работы когда ходила. А вернулась — ни Нинки, ни Витьки нет. Один узелок под лавкой валяется.
— Это что еще за приятели?
— Брат и сестра. Сказали, в Ленинград едут. Мы в поезде познакомились. На деньги польстились… А говорили — детдомовские…
— Н-да… Ну и как же ты теперь планируешь свою жизнь? Без денег, без документов?
— Я? Не знаю. Теперь я не знаю, — понравилась она.
— Ну, допустим, твои документы нашлись. Тогда? Что бы ты стала делать тогда?
— Я бы… — Тамара как проснулась. — Э, да что говорить! — махнула она рукой и опустила опять голову. — Ведь вы меня все равно посадите! Уже столько подписок отобрали! Растравляете только, дразните, — она безнадежно отвернулась, потом подалась к нему и робко, с надеждой заглянула в лицо: — А вы можете меня отпустить?
— Я? — Ковалев насупился, протянул руку к телефону, снял трубку и набрал номер. — Курченко, запиши: Тамара, — Ковалев заглянул в почетную грамоту, — Ивановна Яковенко, тридцать седьмого года рождения.
Ковалев прикрыл ладонью трубку и спросил ее:
— А ты у нас задерживалась? Была?
— Была. Еще с паспортом. Давно.
— Та-ак… Алло, Курченко! Ты у нас посмотри, полистай… Месяца за два… Что? Яхонтов? Ты получше припомни. Давай, давай разыщи…
13
«Яхонтов, Яхонтов… И здесь! — гневно, словно увидел его сейчас перед собой, подумал Ковалев. — Встал же ты мне на дороге! Отпусти я ее — прибавишь еще и укрывательство спекулянток, а накорми я ее на дорогу, заподозришь в смычке с преступным элементом?! Завопишь на все отделение, что это ее все равно не спасет? Мол, без денег ей до Харькова не доехать, здесь ей никто паспорта не выдаст и без него на работу не возьмет. Значит, будет опять бродяжить, без денег обязательно спекульнет или еще хуже и неминуемо попадет на скамью подсудимых. И будешь кричать, что выпускать таких бродяг — это только лишний раз давать работу милиции, раз она все равно должна сесть, экономнее уж сразу ее оформить — и в лагерь. По крайней мере без лишних проволочек займется там общественно полезным трудом и успеет принести больше пользы нашему обществу…»
— Да-а… Положение…
Курченко все не шел.
Сжав кулаком подбородок, Ковалев смотрел мимо Тамары. Он курил, думал, мрачнел.
Яхонтов! Не первого такого встречал Ковалев на своем веку. Они попадались разные — большие и маленькие, иногда опасные, а иногда просто смешные в своих претензиях, но всегда одинаково непоколебимо уверенные в своем праве командовать и распоряжаться, решать судьбы других людей. Избыток воли при недостатке уважения к людям всегда опасен. Какой только теории не выдвинет, каких тебе только рассуждений не приведет, он и о служении обществу будет говорить с трибуны с дрожью в голосе, и нужную цитату из классика приведет, да так, что не сразу поймешь, где кончается цитата и начинается Яхонтов. А после собрания в кругу приятелей и подражателей не очень шутливо скажет что-нибудь вроде того, что победителей не судят или кто ж в тебя поверит, если ты сам в себя не веришь… Есть ли у такого человека взгляды, убеждения — не сразу поймешь. А ведь есть. И много. Слишком много. В этом вся беда. Ибо все его взгляды, теории, убеждения для него удобные складные инструменты: сложил, когда не требуются, — они и много места не занимают и не мешают. И вот живут рядом с таким «непоколебимым» десятки, сотни действительно хороших, совестливых и смелых людей, для которых и чужая и своя жизнь не забава, а дело серьезное, ответственное. Живут и часто оказываются слабее Яхонтова, безоружными перед ним. Безоружными только потому, что совестливые совестливы, они уважают не только свое, но и чужое мнение и стесняются сразу резко одернуть, встряхнуть хорошенько и поставить на соответствующее ему место, пока это не трудно. А потом, в самый, казалось бы, непредвиденный момент, потому что порядочные люди обычно не ожидают такой легкости, такой оборотистости, на которую сами неспособны, — в этот решающий момент, когда такой вот Яхонтов, отбрасывая все, что ему мешает, рванется и полезет, не считаясь ни с чем, по чужим головам вверх, совестливые люди теряются, немеют от удивления, отказываются верить. А когда приходят в себя и уже не могут не верить, оказывается поздно — они уже под яхонтовыми, подмяты ими, и очень крепко. И потом им приходится мучительно долго собираться с силами, чтоб спустить такого человека с противопоказанной для него высоты на землю, если еще возможно его спустить, а не сбросить… А сколько за это время бывает наломано дров… И каких дров!..