Ковалев мягко смотрел на Виктора Аркадьевича, деликатно молчал, давая ему собраться с мыслями, и Виктор Аркадьевич, обезоруженный его доброжелательностью, никак не мог начать. Ковалев закурил и сказал первым:
— Меня очень радует ваш приход, Виктор Аркадьевич. Откровенно говоря, я очень этого хотел, но все-таки так быстро не ждал.
Виктор Аркадьевич сидел, плотно сомкнув губы. Он выслушал майора и, не глядя на него, сказал:
— Я пришел сюда, чтобы сообщить вам о своем решении… — Он помолчал. — Я решил жениться и усыновить Мишу!
— Вот как! Это хорошо, — кивнул Ковалев. — Когда же вы приняли это решение?
Виктор Аркадьевич дернул головой:
— Вчера!
— Так, так… Значит, решили?.. Очень хорошо!
Героический монолог оказался ненужным. Виктор Аркадьевич ждал возражений, но их не последовало. Ковалев задумался.
— Я люблю Софью Ивановну и ее сына не один год, — придавая голосу необходимую твердость, сказал Виктор Аркадьевич. — Надеюсь, и для милиции любовь — законное чувство? Я до крайности возмущен!.. Да, именно возмущен!
Ковалев поднял голову.
— Чем? Опекой? Особенно опекуном-дворником?
— Именно!.. Именно это и возмущает меня больше всего. Пусть этот ваш Хабибулин — не имею чести знать, но охотно допускаю, — пусть он милейший человек, но что он даст Мише? Что?
— Н-да…
Они оба помолчали. Ковалев невесело покачал головой.
— А ведь дворник-то этот самый ближе всех к мальчику оказался… В трудную-то минуту. Когда погиб его отец. Ведь так? — он вопросительно посмотрел на Виктора Аркадьевича, отвернулся.
Возразить было нечего. Виктор Аркадьевич опять опустил подбородок на трость, долго смотрел перед собой, потом вдруг возмутился, вознегодовал:
— Да знаете ли вы, какой это мальчуган? Знаете?
— Знаю. К сожалению, узнал это раньше вас, Виктор Аркадьевич. Должно быть, именно поэтому здесь и сижу.
Виктор Аркадьевич услышал, как он вздохнул, и ниже опустил глаза, уперся ими в стол, помолчал и опять возмутился:
— Он — талант! Он тонко чувствует музыку! Ему, знаете, какое нужно воспитание? Знаете?
— Знаю! — Ковалев привстал, посмотрел на него, сел. — Прежде всего обыкновенное, человеческое. Такое, какое ему и дает необразованный дворник. А вот вы, вы уже… чуть ли не в гении его тянете. Разве это серьезно? Он ведь человек, не забава, не игрушка, которая должна тешить ваше воображение. Он же человеком должен вырасти, простым и хорошим человеком, гражданином. А вы, не крестя, не моля, его в вундеркинды какие-то тянете. Если так начнете, чем же кончите и надолго ли вас хватит? Вот почему мы за дворника. Мы ведь тоже подумали, разузнали все и хорошо взвесили. Вот ведь история какая… Вскружить ребенку голову не трудно. А вырастить человеком хорошим… М-да…
— Виноват. Вы меня не так поняли… То есть поняли правильно, это я неправильно выразил свою мысль. — Виктор Аркадьевич помолчал, взглянул неуверенно на Ковалева. — Я хотел сказать… Он славный, он несомненно способный. Вот вчера мы… — и сбивчиво заговорил о своем вчерашнем концерте, о разговоре с Мишей, о творческом подъеме, испугался, что говорит не то, запутался и умолк.
— Да-а… Грустная история получается… Ведь если со стороны, это, знаете, как выглядит…
Ковалев не докончил и посмотрел на Виктора Аркадьевича.
В жизни Виктору Аркадьевичу не было так стыдно. Если бы Ковалев начал ругать его, распекать, спорить, ему было бы легче. А тот печально опустил голову, задумался, так что и говорить, возражать стало совестно.
— Вы… вы, конечно, сейчас думаете: что же, мол, он раньше?.. А как нажали, так он сразу… И талант даже нашел. — Виктор Аркадьевич помолчал, взглянул на него, усмехнулся. — И семьи захотелось. Мне трудно доказывать, но, поверьте, поверьте, это не совсем так… Поверьте, уважаемый. Простите, не знаю вашего имени-отчества.
— Иван Сергеевич. Я был бы рад думать иначе. Рад. Понимаете?
— Понимаю вас. Понимаю. Может быть, вы и правы, — тихо согласился Виктор Аркадьевич.
Майор не возражал, молчал, задумался, и от этого Виктору Аркадьевичу становилось совсем плохо.
— Да, быть может, вы и правы… Жизнь дала мне хороший урок, горький… Я ведь семьи боялся, боялся иметь детей. Боялся — помешают. Все работа, работа… Великим хотел быть! Как Шаляпин, Собинов… Работал, как каторжник. Так и прошла жизнь. Потом устал и решил — все, конец! Достиг потолка! Думал — окостенел. А ведь нет! Нет! Ведь перед ребенком, после этого, ведь другой Онегин вышел. И какой! Это признали все. Себя обворовал… — Виктор Аркадьевич разволновался, умолк.
Ковалев наклонил голову, молчал и, казалось, не слушал.
— Вы просто поймите. Мне доказывать трудно. Вы просто поймите — вот у вас, как и у всех, есть родные — жена, дети, даже, наверно, внуки. А у меня — никого! Миша и Соня. И больше — никого. Понимаете? Вы же не черствый человек! Вы же знаете, как в наши годы хочется семьи, детей, своего угла, тепла. Ведь мы почти ровесники! Не знаете? Нет, вы должны знать!
Майор отвернулся, смотрел в сторону, и Виктору Аркадьевичу казалось непростительным такое равнодушие, такая бесчувственность к его переживаниям. Он все больше возбуждался и, наконец, тронул, даже почти тряхнул майора за плечо.
— Нет, вы должны знать! Должны! И понимаете! И я буду отстаивать свое право на тепло, на счастье! Слышите — буду!
Ковалев вздрогнул, поднял голову, Виктор Аркадьевич увидел его лицо и растерялся.
— Простите… Вышло так грубо. У вас случилось что-нибудь? Горе? Простите, я не знал…
Ковалев долго глядел перед собой, потом зажег потухшую папиросу, виновато улыбнулся.
28
«Ну вот и все в порядке. И все трое будут счастливы. Просто! А я?.. Мы?..»
Ковалев смотрел, как за Виктором Аркадьевичем закрылась дверь, потом приоткрылась. Без стука, как домой, вошла Тамара, остановилась против него и сама себе улыбнулась.
«Вот и она… Довольна. Жизнь продолжается. Как будто ничего не случилось! Сейчас еще прибежит Скорняков и будет ломать голову, в какую графу записывать Мишины часы — в «раскрываемость» или «совершаемость». Все идет своим чередом… И действительно — что особенного случилось? И не сказать, и не объяснить… Сам не понимаешь. Как будто — ничего… А ведь случилось. Случилось!»
Тамара смотрела на него и улыбалась.
— Ну? Что скажешь? — он посмотрел на нее и кивнул на стул. — Садись, воительница, говори. Что нового придумала?
— Тут и думать нечего. На целину — и все… Отправляйте. Согласна. Чего же тут думать?
— Каким же способом тебя туда доставлять без денег и документов? В посылке или на ковре-самолете?
— Вы знаете, — засмеялась Тамара.
— Вот что, я договорился с ЦК ВЛКСМ. Сейчас туда поедем. Посиди в коридорчике, я начальнику доложу.
Они вышли. Ковалев запер кабинет и пошел к Скорнякову.
— Разрешите?
Скорняков оборвал разговор с членами комиссии и мрачно уставил на Ковалева свои выпуклые черные глаза.
— Ну?.. Что?..
— Все в порядке. Он женится и усыновит. Я же говорил!
— Кто женится? Кого усыновит? — не понял Скорняков.
— Этот певец на Степановой.
Выпуклые глаза начальника еще больше округлились.
— Ты украденные часы вернул?
— Нет. А почему это должен делать я? Миша сам их…
— И это ты меня спрашиваешь в присутствии комиссии? Кому собираешься дело передать?
— Никому не собираюсь, — резко ответил Ковалев. — Это вообще не «дело». Во всяком случае, не уголовное.
— Принеси его сюда.
— Что?
— Да ты что, нарочно? — взорвался Скорняков. — Дело Степановой сюда принеси, вот что.
— А там и приносить нечего. Я не писал допроса. Одно заявление Степановой. Тебе его содержание известно.
— Ну знаешь, Ковалев!.. — Скорняков привстал из-за стола и повертел головой, как будто ему стал тесен ворот рубашки. — Это тебе так не пройдет.
— Не угрожай! — вспыхнул Ковалев.
— Товарищи, товарищи! — забеспокоился Бокалов. — Давайте беседовать более парламентарно. А то этак у вас до стрельбы, пожалуй, дойдет, — улыбнулся он.