Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты еще с милиционерами начни заигрывать. Эх ты, следователь. Болтунишка… — чувствительно наказывал его насмешкой Яхонтов. Однако, увидев огорченную физиономию молодого ученика, крякал досадно, но примиренно: — Не дуйся, ладно. Но если человек не человек, а сибирский валенок, то просто странно с ним рассуждать. Надо употреблять его по назначению. И только.

Кудинов волновался, краснел, дулся и все-таки спорил:

— Но Ковалев же — хороший человек, он старый член партии. И потом вообще нельзя же так… — и грустно, с укором смотрел в глаза своему наставнику.

Глаза Яхонтова в таких случаях сразу делались холодными, не мигали.

— Надо, чтоб он был еще и хорошим работником. Благими намерениями можно вымостить пол в аду, но от этого он не станет раем. А вообще Ковалев — человек особый. Таких надо убирать, чтоб не сбивали с толку таких вот, как ты.

Но, очевидно, даже сам Яхонтов при всем том отдавал Ковалеву должное. Он взволнованно садился за стол, устало смотрел на Кудинова и удивлялся:

— И чем у нас думают! Такое невинное дитя сажать следователем! Да ведь ты не только преступника заставить сознаться, ты же ребенку на улице не можешь сделать замечания, стесняешься. Ты же еще от сказки про козлика и серого волка можешь заплакать…

Он видел, как Кудинов краснел, прятал лицо, надувался, готовый действительно вот-вот от таких слов заплакать, и сердился еще больше.

— Да пойми ты, в жизни не серые волки страшны, а двуногие. Надо быть жестче, надо быть беспощадно требовательным к себе и людям. Иначе тебе здесь делать нечего. Я же добра тебе желаю, учу, пока рядом. А ты не слушаешь. Вот уйду, останешься один, зашьешься — и съедят. Не серые, а двуногие. И не пискнешь. Учти, кроме меня, здесь твоих сомнений не поймет никто. Тут требуют работу, раскрываемость. Дашь высокую — многое простят, будешь хорош. Не дашь — посоветуют уйти. Начнешь шуметь, спорить — выгонят. И никому твои благие порывы не нужны. Здесь служба, работа. Это тебе не светлые аудитории МГУ, а милиция. Пора понять!

После каждого такого внушения жизнь для Кудинова меркла, казалась тусклой, люди — опасными, отделение неуютным, казенным присутствием с темными и гулкими коридорами, а сам воздух настолько пропитанным казенщиной, что если здесь на один из закапанных чернилами конторских столов поставить цветы, то они сразу увянут.

Уходил он домой с головной болью.

Было жалко себя, больно за несбывшиеся надежды, за университет. Зачем нужны тогда были доклады, зачем тогда нужны были рефераты и шумные диспуты в научном обществе? Вот тебе и самозабвенное служение человечеству!

Дома он, не раздеваясь, бросался на кровать, часами лежал. А может, это действительно не для него? Может, лучше в адвокатуру или еще куда?.. Потом мучительно переживал свое малодушие, но ничего не мог поделать — больше в отделение ходить не хотелось, не хотелось даже думать о нем. Привычные понятия о жизни раздваивались, она казалась не настоящей, поделенной на две неравные части, как какой-нибудь старый дом, у которого красивый фасад с парадной стороны и черный, захламленный двор позади, тот двор, где и проходит основная часть времени большинства его жильцов.

Но на следующий день Кудинов шел в отделение и там, встретив ласковую улыбку Денисенко или Ковалева, забывал о двуногих волках, какими пугал его Яхонтов, розовел, веселел, молодость брала свое, он улыбался и опять был самим собой, рассуждал, приставал ко всем с вопросами, спорил, смеялся. Раз даже увлекся рассуждениями настолько, что самому Скорнякову сказал, когда тот неожиданно вошел:

— А знаете, если с точки зрения современной… как Яхонтов… то давление…

Но, увидев сдвинутые брови начальника, ибо подчиненные рассуждали в рабочее время, спохватился.

— Что? — не сразу понял его Скорняков. — Ты об этом? Ну, это ты зря, по глупости. Яхонтов работает, как зверь. Ты послушай, как он допрашивает. Это же симфония. Ни одного ненужного слова. По двадцать дел в месяц запросто спихивает. Ты вот поменьше философствуй да учись у него. Четвертый день плевое дело тянешь, а он за тебя вывозит. Ты всерьез-то работать думаешь?

Кудинову осталось виновато вздохнуть да вспомнить слова Яхонтова.

На другой день Яхонтов, помолчав, значительно посмотрел на него и спросил:

— Меня с начальством обсуждаешь? И в оперативной группе! Да там любой оперативник при первой же твоей оплошности тебя продаст и заложит. А ты откровенничаешь. Видишь, уже позаботились, мне передали. Я, конечно, не верю…

Кудинов не знал, куда смотреть, и готов был провалиться.

«Может, лучше уйти? Уволиться, пока ничего не произошло? — панически начинал думать он. С каждым днем он все сильнее чувствовал, как вокруг него собираются какие-то непонятные силы, давят друг друга, а он оказывается между ними, не знает, куда деть себя. — По-хорошему…»

Становилось тоскливо, тяжело, как перед грозой.

— Ты не моргай. Но учти и никогда не болтай о том, что здесь слышал или узнаешь. Иначе тебе придется плохо. Возможно, даже я не смогу тогда помочь. А сейчас, чтоб в голову тебе всякая ерунда не лезла, на тебе еще одно дело. Прочти и допроси. И чтоб расколол. Я его уже пощупал немного. Когда будешь допрашивать — не волнуйся. А то преступник у тебя сидит и отдыхает, а ты весь в поту. Чтоб было наоборот — ты с ним отдыхай, а он пусть потеет. Ему в тюрьму идти.

— Как? Совсем не волноваться? Я… не могу. Я же с живым человеком разговариваю.

— Не с человеком, а с преступником. Посмотри в окно, соберись с силами, обдумай и расколи.

— Да, но пока он только подозреваемый…

— Брось свою университетскую премудрость. Хорошего человека сюда не приволокут. А с такими ты должен быть непоколебимым. И чтоб он это чувствовал. Я вообще не понимаю, как ты можешь доказывать, что он вор, если стесняешься его прямо об этом спросить? Ты их так, знаешь, сколько нам разведешь… Или думаешь, и вор покраснеет, увидев вместо следователя красную девицу? Застесняется и скажет — ах, я сознаюсь, мне стыдно, судите меня скорее… Они не из той породы, у которой есть совесть и стыд.

Яхонтов смотрел на Кудинова и еще больше сердился.

— Преступников надо ненавидеть. Ненавидеть насмерть. Вот тогда можно с ними бороться. Профессия наша жестокая. Надо уметь мобилизовать себя, вложить всю волю, возненавидеть его, что он прикидывается невинным дурачком и делает дураком тебя, обманывает честных людей, мешает нам строить коммунизм. Вот тогда он тебе будет говорить — не крал, а ты скажешь — врешь! Ты крал! И он поймет.

Со свойственной ему напористостью он учил Кудинова допрашивать и оформлять дела быстро, не тратя лишнего времени.

— Это самая страшная ошибка, если ты дал почувствовать свою неуверенность в его виновности и обреченности. Тогда надо немедленно передавать дело другому. Иначе все пропало. Ты пойми — преступник всегда знает о себе все. Ты о нем очень мало. А тебе его надо изобличить. Кому же кого легче запутать? В этом же вся трудность. Да если ты дашь слабину, заколеблешься…

Кудинову хотелось закрыть глаза. «Нет, это не для меня!.. — слушая Яхонтова, думал он. — Пусть уж лучше другие… Такие…»

А Яхонтов вдруг неожиданно решал:

— Елагина будешь допрашивать ты.

— Я? — пугался Кудинов. Он знал, что Елагин был трижды судим, главарь группы, тридцатипятилетний атлет с низким лбом и таким несокрушимым подбородком, о который разобьется любой кулак.

— Да. Ты. И чтоб расколол за три дня.

— Как?..

— Так. План такой: первое — сломить морально. Посеять страх.

— Я? У него? Нет, я отказываюсь. А то получится наоборот. Нет, нет, я отказываюсь.

— Тогда пиши заявление об уходе. Мне таких следователей не надо. Подумай.

Кудинов волновался, заикался. Яхонтов спокойно ждал.

— Ну хорошо… Я попробую… Но как?.. Я, конечно…

— План операции такой. Пусть он самый заматерелый, но в тюрьму идти он боится. Правильно? Он не знает, что мы о нем знаем, а чего не знаем. Значит, на допрос он будет идти и мучиться: что же мы о нем знаем? Ты перед допросом положишь на стол толстую папку. Сам за ним не ходи. Пусть приведут и стоят за ним. В папку насуй любых листов. Когда его введут, ты должен ее читать. Он входит. Ты смотришь в папку с «делом», на него, улыбаешься, еще раз смотришь в папку, закрываешь ее, отодвигаешь, но чтоб он видел на обложке, что это его дело. Ты гляди с минуту на него весело, как будто сейчас ты с ним приятно позабавишься. Потом, как бы из осторожности, убираешь папочку в сейф, сажаешь его и с невинным видом начинаешь его допрашивать. Дай ему немножко поврать. Задай несколько вопросов, но так, чтоб он ничего не понял. И — в камеру. Пусть у него воображение поработает. Завтра он будет мякенький, ночку-то не поспит. Назавтра так же допросишь и еще пару загадок загадаешь. Но о главном — ни звука. Как будто это уже и несущественно. На третий день он дойдет до кондиции, и можно уже подходить к главному. Но, думаю, он устанет, нервишки не выдержат, и он сам сознается. Захочет поговорить один на один. Конечно, тут штампов нет. Но Елагин — человек, а не машина. Тут тоже, знаешь, творчество… Ну-ка, прорепетируй. Я войду за Елагина…

35
{"b":"824025","o":1}