— Вы настоящий чародей, отец! — воскликнул я. — В ваших руках оживает безжизненное, мертвое дерево, которое может заговорить, как живое существо. Это истинное творчество!
Старик замолк на мгновение. Его лицо, иссушенное под знойным небом Кашгарии, стало суровым, брови его сдвинулись. Еще больше углубились морщины на щеках.
— Вы не видели всего, что было создано мной… — тихим голосом произнес он, будто говорил сам с собой. — Все уничтожили, дикари!.. То, что я мог спасти и взять с собой, — были одни обломки. Я не мог восстановить и десятой доли того, что создал, на что ушла моя жизнь… О! Сколько было старых мастеров, музыкантов, шаиров в одном только Кашгаре!
Весной здоровье мастера стало ухудшаться. Я не надеялся уже, что могу прочесть ему свою поэму, которую закончил. Однако он настоял на том, чтобы я прочел.
Он терпеливо слушал, но без какого бы то ни было оживления, одобрительного жеста или возгласа, которыми обычно сопровождал чтение многих моих стихов. Он был искренен и тогда, когда говорил о моих стихах, искренним было холодное его внимание к моей поэме и на сей раз… Я хорошо знал его и никогда поэтому не удивлялся неожиданным его выводам, неожиданности его мысли, даже некоторой его странности. Но на этот раз он меня удивил, даже немного испугал, потому что, когда я прочитал свою небольшую поэму, он сказал:
— Должно быть, гриф не тот, да и облицовка из сосны… Ничего не получилось из ситара… Ведь что такое красота? Это когда мы чувствуем — в чем бы то ни было — меру, видим соразмерность частей… Красота должна угадываться не только по внешнему виду, но излучаться изнутри…
…В этот день старый мастер посвятил меня в свою тайну, поведал заветную свою мечту: он работал над старинным рубабом и флейтой. По его расчетам, флейту можно спрятать в грифе рубаба таким образом, чтобы определенные лады рубаба соответствовали пальцевым отверстиям флейты и создавалось при этом интонационное сходство между голосом флейты и звучанием рубаба. К флейте же он предполагал провести подвижную трубку. Однако ему не удалось осуществить свою мечту… Силы покидали его. Иногда, бывало, на несколько мгновений совсем терял сознание.
* * *
Когда я его навестил, уже последний раз, он был очень взволнован, в глазах я увидел не то испуг, не то озлобленность.
— Хорошо, что зашел, сынок, — обрадовался он мне. — Присядь… Слава богу, что это был всего лишь сон… Понимаешь, они опять хотели сжечь все это!.. Слава богу, меня разбудили в это время… просыпаюсь, подушка вымокла от слез, сердце застряло в горле… и в висках стучит… Шутка ли, опять очутиться в Китае и снова увидеть весь этот ужас!
Заметив вошедшего врача, которого уже успели вызвать, старик кивнул ему, стараясь быть, сколько мог, приветливым и превозмогая какую-то мучительную боль. Потом, обращаясь ко мне, произнес:
— Скажи, сынок, доктору, тысячу ему благодарностей. Ни на час не оставлял меня… Добрый человек! Хочет сам отвезти меня в больницу, в город… Но это бесполезно…
Лицо старого мастера скривилось в судороге, и, не договорив, он опять потерял сознание. Доктор поспешил с уколом, но укол уже не мог ему помочь…
Его недуг был неизлечим, и средство от него осталось вместе с отнятой родиной…
Перевод А. Самойленко.
СВЯТОЙ ИЗ АЙДЫН-БУЛАКА
— В этом году, косматая голова, ты пойдешь в школу, — сказал отец, не слезая с коня, вытащил из-под халата черный портфель и бросил его мне прямо в руки.
Я онемел от неожиданности, остановился на пороге как вкопанный.
— А сейчас собирайся в дорогу. Я покажу тебе горный яйлак, — добавил он весело, пришпорил коня и ускакал в правление колхоза.
Две таких радости в одно утро! Какой семилетний мальчишка не взлетит от них на седьмое небо! Новый портфель и сразу поездка на высокогорное пастбище, где я никогда не был…
— Ур-р-р-ааа! — закричал я, всполошив мать.
Это солнечное июньское утро в начале тридцатых годов у меня до сих пор в памяти. И поездка, будто открывшая мне дорогу в неведомый мир.
Наше село стояло у зеленых предгорий, и мы, мальчишки, давно излазили его окрестности. По рассказам старших представляли все, что там, за предгорьями, но увиденное в течение трехдневного пути поразило мое воображение: неприступное великолепие гор, цветущие долины — пастбища не только нашего колхоза, но и всего района — Асы, Ой-джайляу, перевалы Киясу, Туюксу, Гимса-джра… Моя лошадка привычно шагала по каменистой тропе, я вертел головой, оглядывался и видел, как незаметно исчезало за моей спиной наше село — вся долина в синей дымке тумана — и надвигались горы. Мы свернули за крутую скалу. Перед нами открылись далекие снежные пики и яркое солнце над ними. Я почувствовал себя крохотным ягненком перед громадами скал, их величественностью, красотой. Сердце замерло и, казалось, перестало биться.
Третий день пути. Мы одолели последний перевал Гимса-джра, остановились. Меня удивило, что среди отвесных скал, напоминающих мне неприступные стены древних крепостей, которые я видел в книжке с картинками, лежит настоящая широкая равнина, блестят осколками зеркала голубые озера, течет речка, узкими высокими пирамидами чернеют густые тянь-шаньские ели. И все это высоко в горах.
Начался спуск. Лошади, будто на ощупь, шли по узкой тропе. Справа, почти отвесно, текли вниз ручьи каменный осыпей. А впереди, это я видел еще с перевала, наш путь преградила глубокая щель. Она была похожа на раскрытый клюв гигантского птенца.
Я спешился, подошел к краю, примериваясь, как буду перепрыгивать. Отец рассмеялся.
— У тебя сколько ног?
— Две, — наивно ответил я.
— А у лошади четыре. И каждая сильнее твоих. Садись в седло, не бойся. И запомни: когда пришпоришь, поводок отпусти, дай лошади волю. Для нее это не в первый раз.
Он подождал, пока я взобрался на свою лошадку, сказал:
— Смотри как. — И, дав своему коню короткий разбег, легко перемахнул на ту сторону.
Недолго думая, и я поскакал и через секунды полета оказался с ним рядом. Даже испугаться не успел.
Путь к горной долине Ой-джайляу теперь был не опасен.
Отец был колхозным зоотехником. Два дня мы осматривали строящиеся овчарни и загоны, пастбища, юрты животноводов, пили кумыс.
— А теперь, — сказал на третье утро отец, — поедем с тобой на стоянку, где готовят скакунов к байге. Увидишь своего дружка Эшбая.
Эшбай — мой ровесник. Наши дома в ауле стоят рядом, я знал, что он будет участвовать в скачках, и немного завидовал ему.
— Они готовят новую лошадь? — спросил я, польщенный тем, что все это время отец разговаривает со мной, как с равным.
— Кто это «они»? — спросил отец, будто не понимая, о чем идет речь.
Я насупился. Ведь понятно же кто: дядя Касымбек и его сын Эшбай. Разве не ясно, о ком мы говорим?
— Ну ладно, ладно, не сердись. Они выставят трех скакунов: гунана, дунена и жеребца — дунена-беш[31].
— А гнедка?
— Он уже старый, сынок. Отбегал свое, — ответил почему-то со вздохом отец. — Пойдет дунен — сын гнедка. Его вполне можно допустить к скачкам в одном заезде с лошадьми любого возраста. Силен конь. А впрочем, узнаем, как решил Касымбек-ака.
У юрты табунщиков нас встретила Купия-дженгей[32], пригласила войти, но отец отказался. Я понимал его нетерпение: ему, бывалому любителю скачек и знатоку лошадей, хотелось поскорее увидеться со своим давнишним другом, посмотреть коней. Я устал за дорогу и с превеликим наслаждением растянулся бы на кошме и подушках в прохладе юрты, но ожидание встречи с Эшбаем придало мне сил.
— Они там, — Купия-дженгей указала рукой на острый клин поднимающихся по склону елей, — у табуна.
…Взрослые при встрече разговор начинают издалека: как доехали? что нового на джайляу? как ожеребилась каурая кобыла? не беспокоят ли волки? — о житье-бытье разговор. И, лишь заложив под язык насыбаю или выкурив по закрутке табаку, как бы незаметно переходят к главному: как идет подготовка к бегам?