Прошло больше двух месяцев, прежде чем я снова получил увольнительную в город. Служба есть служба. Комбат остался доволен, что не ошибся со своим советом и теперь беркут в надежных руках, а значит, и волноваться нечего. Сослуживцы в первое время спрашивали меня о нем, но потом перестали — хватало своих забот. А я переживал, мучился от мысли, что слишком поздно я иду к своему спасенному беркуту.
— А мы вас ждем, — сказал, пожимая мне руку, старичок ученый, и я понял, что беркут жив. Я не мог выговорить ни одного слова. — Вы были правы, — ласково говорил старичок. — Это настоящая, сильная птица. Орел, как пишут в книгах. Но это беркут, если говорить строго по-научному. Сейчас мы его будем кормить.
Кто-то из домашних ученого принес небольшой ломоть подмороженного мяса, но беркут даже не посмотрел на него. Он сидел нахохлившись в большой, грубо сколоченной из ореховых палок клетке. Сломанное крыло его, умело перевязанное, не казалось беспомощным.
— Это настоящий беркут. Даже умирая, он не изменяет своим привычкам. Кроме свежего мяса, не ест ничего…
Старичок распорядился, чтобы принесли живого кролика. Беркут встрепенулся. Еще минуту назад равнодушный и даже надменный, он ожил: глаза сухо сверкнули янтарным огнем, сам он весь напрягся при виде кролика и с клекотом бросился на свою жертву.
«Живой! Живой! — повторял я восторженно. — Я не ошибся!»
— Приходите, молодой человек, через пару недель. Приходите. Я приготовлю для вас сюрприз, — и старичок проводил меня до калитки.
Этот дом барачного типа чуть ли не на окраине города мне помнится и сейчас. Тесовая в снегу крыша, облупленная на стенах коричневая краска, коротенькое крылечко… Через две недели я не шел — бежал к нему так, как не бегал, наверное, никогда.
В комнату орнитолога меня проводила такая же, как и он, старушка. Раньше, то ли от волнения, то ли по другой какой причине, я ее здесь не видел. Маленькая девочка лет десяти сидела у печки с книгой и оценивающе посмотрела на меня. Ее я тоже раньше не заметил. Посуду мыла, не обращая ни на кого внимания, крупная женщина с широкими плечами, и это, кажется, она тогда принесла кролика…
Орнитолог мельком взглянул на меня, кивком поздоровался издали, достал из ящика старого стола блестящее колечко.
— Вот, — сказал он. — Присядьте в кресло и отдохните. Да снимите шинель, не парьтесь.
Я послушно выполнил его приказания, уселся в заскрипевшее кресло, боясь, что оно развалится. Только сейчас увидел я всю комнату орнитолога целиком. Она была заставлена высокими шкафами с книгами и папками. На шкафах, столе, в простенках и даже под потолком на ветках сидели чучела птиц. Их было такое множество, что глаза мои разбегались.
Клетки и беркута в комнате не было.
— Пойдемте, молодой человек, — орнитолог подкинул на ладони блестящее колечко, и через дверь в стене мы вышли в другую комнату — просторную, светлую, но холодную и пустую. На полу стояла клетка с беркутом. — Сейчас мы его окольцуем и выпустим на волю, — сказал орнитолог и открыл дверцу.
— Может быть, лучше отдать его кому-нибудь из демобилизованных? — предложил я наивно. — Он и довезет его до родных мест.
— Зачем? — искренне удивился ученый. — Для беркутов дальние перелеты привычны. Он сам…
Накинув на беркута плащ, ученый вынес его на улицу. Словно почуяв близкую свободу, беркут заклекотал.
Голубело высокое сибирское небо, выстуженное сухими сибирскими морозами. Над крышами домов струились столбы дыма.
Беркут встрепенулся, и яркое солнце отразилось в его широко раскрытых глазах. «Беркут, — с восхищением подумал я. — Сколько в нем оказалось сил и как прямо он смотрит на солнце!..»
Беркут взмыл в небо, ликующе заклекотал. С каждым взмахом могучих крыльев он поднимался все выше и выше. На мгновение он остановился, распластал крылья, сделал круг над городом и уверенно взял курс на юг, туда, где была его родина.
Я и сейчас помню до деталей тот далекой сибирский полдень. Вся семья орнитолога стояла во дворе и неотрывно смотрела за беркутом. А он, удаляясь, поднимался к солнцу и очень скоро исчез, растворился в далекой голубизне.
Я часто думаю о трагической судьбе отважного человека — Ахметжана Касими — и вспоминаю то утро. Только настоящие сыны народа, презрев опасность и невзгоды судьбы, до последней капли крови борются за честь и свободу Отчизны, ибо в их груди стучит поистине орлиное сердце.
Перевод Б. Марышева.
МОИ СОСЕДИ
1
Нет, вы послушайте, что говорит моя дочь Рошан. Она говорит, что я — старый чурбан, ничего не понимаю. Я, пятидесятилетний, седой, уважаемый человек, работаю старшим научным сотрудником в серьезном институте и готовлюсь защищать кандидатскую — старый чурбан? И ничего не понимаю? Мне надо работать, работать… и я работаю, даже по ночам, закрывшись от своего семейства в кабинете. Я стараюсь ради будущего той же Рошан, моей самой младшей, а она мне такое преподносит… Достукался. Сам виноват — забыл дверь закрыть на ключ.
— Рошан. Моя миленькая. У меня работа, и на собрание я не пойду. На собрания у нас всегда ходит мама.
— Мама готовит праздничный ужин, и ей некогда.
— Пусть сходит Сауджан. Он твой самый старший брат.
— Папа! Это же торжественное собрание! И на нем должны быть родители. Так сказала учительница. А потом будет концерт. Понял?
Представьте, она уговорила меня. Потому что я — старый чурбан и ничего не понимаю в жизни. Она права, моя Рошан. За всю свою жизнь я ни разу, слышите, ни разу не ходил в школу, хотя учились в ней все четверо моих детей. Ходить в школу — это женское занятие. Так думал я раньше, а сейчас скажу совершенно противоположное. Папы, ходите с детьми в школу. Хо-ди-те.
Во-первых, потому, что мы не знаем своих детей, и они раскрываются перед нами (простите за обобщение — я же все-таки без пяти минут кандидат наук) с совершенно неожиданной стороны, как это часто происходит у нас в лаборатории, — ждешь от опыта одного, а получается совсем другое. И ломай себе голову… Но о своей работе я сказал к слову и больше о ней не упомяну, потому что к дальнейшему рассказу она не имеет никакого отношения.
Так вот, Рошан… Я, прежде всего, никогда ее такой не видел. Она кувыркалась по комнате, танцевала, надоедала всем братьям и сестрам, рассказывая, что она перешла-перешла в пятый класс и что папа-папочка ни с кем не ходил в школу, а с ней идет.
На улице она взялась за меня одного.
— Ты хоть знаешь, где находится школа? — спросила она, забежала вперед и, пятясь, глядела со смехом мне в глаза.
— Знаю.
— А вот и неправда. Откуда ты можешь знать, если ты там ни разу не был?
— Я из окна автобуса видел.
— Да?
— Да.
— А может, ты ошибся?
Нет, Рошанку может перенести только мать или такой строгий отец, как я. Это я только сегодня поддался на ее уговоры и не хочу портить ей праздника. А в будни взгляну — и все поникают под моим родительским пронзительным взглядом, как трава в степи под ветром. Я чувствую, что детское отношение к жизни во мне начало затухать под ударами судьбы давно, но сегодня оно расцвело, как зернышко после темноты чулана. Я и не заметил, что к школе мы подошли с Рошанкой в одинаковом одиннадцатилетнем возрасте: я забыл и про свою работу, и про великие научные проблемы, и про хозяйственные домашние неурядицы… Про все забыл: мы с Рошанкой пускали самолетики из бумаги — чей дальше улетит?!!
А в актовом зале? Я смотрел на лица родителей и видел то же самое — они все были одиннадцатилетними шкетами. Они — серьезные люди, родители.
А дети?!! Я никогда не подозревал их могучей силы, способной вызвать у взрослых это великое перевоплощение, такое взаимопонимание и самопожертвование.
И это — во-вторых, ради чего я и качал рассказ.
Учительница, мне ее хорошо было видно с пятого ряда, тоненькая девушке, еще сама ребенок, звонко сказала: