Пришли соседи, друзья хозяина, и все уселись за большой дастархан. Абдуварис с грустью вспомнил, как собирались вот так же за богатым дастарханом когда-то и в Турфане, и в Кульдже…
Хозяева жили в достатке, Абдуварис, привыкший за последние годы к повсеместной бедности, сразу это отметил. Перед ужином старики молились, за дастарханом соблюдали обычай, и никто им этого не запрещал. Будто в другой мир попал старый Абдуварис. Однако как всякий, повидавший много на своем веку, он не подавал виду, не ахал и не охал, а сидел, как и подобает аксакалу, с достоинством и говорил мало, хотя от него ждали подробного рассказа о делах по ту сторону. Хозяин понимал, что гость еще не освоился, и потому не приставал с расспросами…
Момун пришел поздно, усталый и озабоченный.
— Момунджан, сынок, к тебе приехал аксакал, хочет поговорить с тобой, — сказал отец.
Момун пригласил Абдувариса в свой кабинет. Туда же им подали ужин на низеньком столике.
Лицо Момуна по-прежнему оставалось мрачным, какая-то тяжкая дума не оставляла его в покое. «Должно быть, друг нашего Садыкджана не так приветлив и гостеприимен, как его отец», — отметил Абдуварис.
— Я привез вам, дорогой Момун, горсть земли из родной Уйгурии, а также низкий поклон от ваших друзей Садыкджана и Ханипы.
Старик коротко рассказал о событиях последних месяцев. Момун отложил ложку и сидел, не шевелясь.
— Я регулярно слушаю радио Синьцзяна, — наконец заговорил он, когда старик окончил свой рассказ. — В общих чертах знаю, что там происходит. Теперешний курс пекинских руководителей вредит не только одной стране, но и всей системе социализма. Этого следовало ожидать… И, хотя я живу, как видите, в хороших условиях, работаю в школе, о чем всегда мечтал, настроение все-таки у меня неважное. Я все время думою о моих друзьях, о том трагическом положении, в котором оказалась моя родина. Вы помните, как двадцать лет назад уйгуры и казахи трех округов, Илийского, Алтайского и Тарбагатайского, совершили революцию своими силами, без помощи Китая. А потом опять оказались под пятой китайских шовинистов. Я думаю о том, почему наш пятимиллионный народ принял оскорбительное для своей страны наименование Синьцзянского, всего-то, района. И не нахожу ответа. Боюсь, что Садыка и Ханипу уничтожат… И все-таки они борются.
Перед уходом Абдуварис извлек из кармана своего халата завернутую в платок горсть земли.
— Дорогой Момун, если мы, старики, не доживем до светлого дня, то вы, молодые, обязательно должны дожить. И тогда, прошу вас, мой сын, вот эту горсть родной земли вернуть обратно под небо Турфана.
Старик ушел, а Момун еще долго сидел в раздумье, не прикасаясь к еде. Из соседней комнаты доносился оживленный говор, там шутили, смеялись.
Абдуварис оставил несколько стихотворений Садыка, переписанных от руки. Момун открыл наугад.
Ты тянешься к бокалу неспроста.
Твоя улыбка — показной обман.
Смеешься, а веселость-то не та:
На сердце у тебя так много ран!
Пристало ль быть нам с заячьей душой?
Шептать о правде только трус горазд.
Твоя опора — край великий твой.
Он о народе позабыть не даст.
XVIII
Первого мая, когда весь мир отмечал праздник международной солидарности, Ханипу вывели из камеры на тюремный двор. Здесь она увидела автофургон с красочной рекламой книжной торговли — «Синьхуа-шюден». Мрачный конвоир подвел ее к фургону и открыл заднюю дверь. Ханипа успела заметить, что там уже кто-то сидит.
— Вы хотите отвезти меня в книжный магазин? — спросила Ханипа с иронией.
Конвоир строго зыркнул на нее и ничего не ответил.
Дверь за Ханипой захлопнулась, и щелкнул замок. Стало темно, как в ящике. Свет едва-едва проникал через зарешеченное оконце в кабине водителя. Ханипа села на скамью, держась за ее край обеими руками. Машину качало на ухабах. Привыкнув к темноте, Ханипа разглядела возле оконца небритого, обросшего мужчину с широкими бровями и маленькими глазками.
— Выехали на шоссе, — сиплым голосом проговорил мужчина.
Машина перестала петлять, мотор загудел громче, набирая скорость.
— Откуда вы будете, сестра?
— Из Караходжи, — ответила Ханипа.
— А за что вас посадили, если не секрет?
— Я и сама не знаю… А вас за что?
— Я родом из Кашгара, сестра, там у нас голод, приехал в Турфан поискать работу, а тут на мою беду как раз убили в минарете большого начальника, окружного следователя, вот меня и зацапали. И кто его мог прикончить?
Вопрос его повис в воздухе.
— Хотите — верьте, хотите — нет, сижу за чужие грехи.
Голос его показался Ханипе не совсем искренним.
— Куда же нас везут? — спросила она.
— Вы что, не знаете? В Урумчи везут, в центральную тюрьму. За чужие грехи! — продолжал сетовать бородатый. — Знал бы я такое дело, ушел бы лучше в Красные горы. Слышали, там мятежники засели, с автоматами и пулеметами, слышали?
— Слышала…
— Знать бы туда дорогу. Вы случайно не знаете?
— Их найти трудно, я так думаю, — уклончиво ответила Ханипа. — Иначе бы они сидели вместе с нами.
— В Хотане тоже началась заварушка, — проговорил мужчина. — Не слышали?
«Слишком много вы задаете вопросов», — хотела сказать Ханипа, но промолчала.
— В Хотане бузят, в Кашгаре бузят, и в Кульдже тоже, — продолжал он, — но что толку? Что можно сделать против всесильной власти, у которой пушки есть, самолеты, танки.
— Если поднимется весь народ, любая власть призадумается! — горячо сказала Ханипа.
— Как, как вы сказали? — тотчас подхватил бородатый. — Если поднимется весь народ, то любую власть можно сковырнуть, да?
Ханипа не ответила. Только сейчас она подумала, что к ней могли посадить доносчика, уж слишком откровенно он ее провоцировал.
* * *
Первым следователем, который начал вести дело Ханипы в Урумчи, оказался совсем молодой уйгур с интеллигентным лицом, в очках и в военной форме. Прежде всего он поинтересовался, какие жалобы и претензии имеет заключенная к тюремной администрации.
— Я бы хотела знать, в чем меня обвиняют?
— Обвинительное заключение вы получите после окончания следствия, — четко ответил молодой человек. — Вы должны правдиво отвечать на вопросы следователя. Чистосердечное признание может значительно снизить меру вашего наказания в процессе суда.
Он говорил с ней так, будто держал экзамен перед преподавателем.
— Вы обвиняетесь в сговоре с предателем и ревизионистом Момуном Талипи, с националистом и отщепенцем Садыком Касымовым. Во-вторых, вы обвиняетесь в связях с контрреволюционными силами, которые скрываются в Красных горах. И наконец, в-третьих, вы должны понести ответственность за свои… — следователь замялся, — за свое аморальное поведение. — Он заметно смутился.
«Видно, только-только закончил юридический факультет, — подумала Ханипа. — И напялили на беднягу сразу эту форму».
— Дайте мне бумаги, я напишу подробное объяснение, — сказала Ханипа. — Я виновата только в одном: в том, что недостаточно любила свой многострадальный народ, слишком мало ему служила.
— Хорошо, пожалуйста, напишите. — Следователь придвинул к себе папку с бумагой, раскрыл и замешкался, поправил очки и сказал с жалкой улыбкой: — На это требуется разрешение начальства, заключенная Ханипа…
Больше она в тюрьме его не видела. Все последующие допросы вел уже другой следователь.
Потянулись однообразные дни и ночи. Пустая похлебка, хлеб с кунжутом, кипяток в глиняном черепке. И допросы, постылые, грубые, об одном и том же.
И только после того, как Ханипа объявила голодовку, ей вручили наконец обвинительное заключение.
Оно было подробным, обстоятельным и, как ей показалось, бесконечным. Говорилось о том, что обвиняемая с пеленок воспитывалась в чуждой нашему строю семье, в духе ярого панисламизма и пантюркизма, в духе вражды к великому китайскому народу. Будучи в университете, обвиняемая категорически отказалась от разоблачений своего отца и проповедовала его идеи среди студенческой молодежи. После окончания университета выступала на конференции против транскрибированного китайского алфавита. Всецело одобряла деятельность предателя Талипи и подстрекателя Касымова. Высказывалась против великих движений, направленных на социальное и культурное развитие великого китайского народа.