Старый дервиш, казалось, прочитал мысли мальчика о переменах и сейчас пел о них. Слова предвещали что-то доброе, но неведомое.
В таком состоянии пять лет тому назад застал Садыка ветер великих перемен. За это время он научился грамоте и все еще мечтал «о настоящей учебе», просился в столицу — Урумчи.
* * *
Однако сегодня он от нахлынувших воспоминаний, от всего увиденного пришел в общежитие мрачный, с камнем на сердце.
В комнате вместе с Садыком жили не только его сверстники, семнадцатилетние юноши, но и конторские служащие постарше, и кадровые работники. Когда Садык вошел, каждый продолжал заниматься своим делом. Одни читали, другие просто лежали на топчанах, отдыхая. В дальнем углу кто-то тихо пощипывал струны тамбура. Садык устало опустился на свою койку. Рядом парень лежа читал газету. Вдруг он неожиданно встал и протянул газету Садыку, указывая на одну из статей:
— Прочти.
Садык нехотя взял, развернул газету, пробежал глазами выделенные заголовки и стал читать статью, заинтересовавшую соседа. Описывалось зверское убийство девушки, выданной замуж насильно. На следующий день после свадьбы девушку бросили в покинутый старый дом и обрушили на нее еле державшуюся толстую стену. Это было ритуальное убийство. Так погибала в старину невеста, оказавшаяся нецеломудренной.
— Какое зверство! Какая страшная жертва мракобесия! — Садык поднялся с топчана. — Неужели такая дикость и бездушие свойственны нам, уйгурам?
Он отчетливо представил задумчивый и печальный взор дочери Сопахуна. С волнением вспомнил он взгляд черных глаз, полных сиротливого одиночества, нежную улыбку, исполненную благодарности, румянец, вспыхнувший на чистом лице, когда их взгляды встретились.
— Мы говорим «народ», «наш народ», — с возмущением проговорил сосед. — А знаем ли мы, помним ли мы, что любой человек из этого народа может поубивать нас всех, защищая свои религиозные предрассудки?!
Горячность его была очевидна, Садык понимал это, но возразил мягко:
— Если мы считаем себя светом, а народ — темнотой, то почему бы нам не стараться просветить эту темноту?
— Против религиозных предрассудков не в силах бороться даже государство, — стоял на своем парень. — А что можем сделать мы?
— К сожаленью, очень мало, — согласился Садык. Тут и он не мог противопоставить словам друга ничего, кроме недовольства.
— Если бы мне дали власть, — продолжал парень, — я бы велел вешать каждого, кто совершил преступление! Пересажал бы и всех частных торговцев.
Парню никто не ответил, и разговор прекратился, в комнате стало тихо.
Тишина угнетала Садыка, и он вышел во двор. Там на зеленой траве сидели два парня с дутаром и тамбуром. В одном из них Садык узнал своего друга Абдугаита. Щемили и непонятно баюкали душу звуки этих инструментов. Дутар звучал, казалось, из глубины священных каризов — монотонно и необыкновенно гулко. Тамбур, подобно струе воды в прохладной ночи, звенел то светлым звоном, то густо и томно, подобно меди колоколов. Порою звуки утихали, затем появлялись вновь из каких-то незримых пространств и все выше уносились в тишину ночи.
С дальнего конца улицы доносилась одинокая песня, негромкая и мелодичная. Садык прислушался. Голос был высокий, слегка дрожащий и приятный. Тот, кто пел, подходил все ближе и ближе, песня росла и зазвучала наконец в полный голос. Музыканты перестали играть.
Абдугаит стал потихоньку подыгрывать песне, тамбур зазвучал по-новому, словно песня вдохнула в него иную жизнь.
Певец, удаляясь, неожиданно оборвал песню. Сидящие переглянулись. Их черные глаза радостно блестели, лица просветлели. «Какая жалость!» — подумал Садык с досадой. Ему показалось, что и эту прекрасную песню кто-то сейчас задушил, сгубил или проглотил ее какой-нибудь тунглюк[2].
Абдугаит встал и возбужденно заговорил:
— Друзья, я думаю, что лучше уйгуров никто в мире не поет!
— Не все уйгуры поют так, как этот, — отозвался Садык, прикуривая сигарету.
— Не все… Но любят песню все!
— Любят — это другое дело. Свои песни любят, наверно, не только уйгуры, но и другие народы.
— Конечно, — вмешался дутарист. — Песню, музыку, оказывается, даже муллы любят. Я в этом убедился, когда в прошлом году из Урумчи приезжали к нам артисты. В первых рядах сидели одни муллы.
— И ты вместо артистов видел затылки чалмоносцев? — пошутил Абдугаит.
— Муллам тогда досталось, — ответил парень. — Им показали такие номера, что они не рады были, что пришли на концерт. Один торговец, сам того не желая, дал жене уш талак[3] и лишился ее, бедняга.
— Друзья — перебил друга Садык, — меня очень увлекло все это: ваша игра, рассказ… эта песня… У нас в общежитии немало молодежи. А сколько ее вне общежития? Пусть работа у нас разная, но цель одна: пропагандировать всюду новое. Не успеешь одного дехканского сына привлечь в новую школу, как другой уходит к мулле. А трагический случай, описанный в сегодняшней газете?
— Да, такие случаи все еще встречаются, — сказал Абдугаит с досадой и отшвырнул потухшую сигарету.
Садык продолжал:
— Почему мы должны заниматься только своей работой? А почему бы нам не наладить агитацию среди отсталых слоев населения, не повлиять на них? Почему бы нам не организовать кружок любителей искусства? Именно об этом говорил вчера секретарь уездного комитета.
— Но мы не знаем, как это делается. Среди нас нет знатока, который бы что-нибудь смыслил в этом деле.
— Нам помогут уездные руководители. А мы сами должны перво-наперво выявить способных, одаренных людей из молодежи.
— Вот бы нам таких, как давешний певец! — сказал Абдугаит.
— Я думаю, его нетрудно найти. Спроси любого из Кузнецкой слободы, он тебе укажет этого певца. Знай себе договаривайся. Не так ли, мой друг? — обратился Садык к Абдугаиту.
— Да, все это прекрасно. Только по идее. А что выйдет на самом деле, пока трудно сказать… Я завтра же начну искать этого удивительного певца, — решительно сказал тот.
III
После дорожных злоключений Сопахун занемог. Он лежал неподвижно и думал о своей заветной мечте — о паломничестве в Мекку.
Нурхан-ача, как обычно после сытного обеда, с дутаром на коленях отдыхала на суфе под навесом. Хотя и не очень ласкал дутар Нурхан-ачи слух старого Сопахуна, однако он отнесся к занятию жены равнодушно: «Пусть себе играет. Может быть, дутар разгонит ее скуку».
Нурхан-ача по-своему перестроила дутар и, тихонько наигрывая, замурлыкала песню. Обычно под аккомпанемент дутара поют грустные, мечтательные песни, но они не удавались аче — голос у нее был слишком груб для таких песен. Слова для своей песни она придумала сама и находила их весьма красивыми.
«Молодость резвости полна», «молодой хочет играть, а старик — сдать», — в таком духе пела она. Однако, глядя на Захиду, о резвой молодости и не вспомнишь. Она все время занята, хлопочет без устали. Вот и сейчас Захида мается около больного отца. То прикладывает ладонь к его голове, то разминает оцепеневшие от неподвижности руки отца, то отгоняет мух опахалом из конского хвоста. Подает ему напиться, заботливо предлагает то одно, то другое. Забота близкого человека способна исцелить без лекарств.
— Не осталось ли немного лагмана, дочка? — еле слышно спросил Сопахун.
— Осталось, папа. Подогреть?
— Нет, не надо подогревать. Что-то хочется поесть холодного. Авось поможет.
— Я сейчас, папа, — сказала Захида и побежала в кухню. Она и впрямь думала, что холодный лагман может оказаться целебным.
Кто-то постучался в ворота, позвали Сопахуна.
Нурхан-ача, уже было задремавшая, ожила. Она быстро достала из кармана халата зеркальце и незаметно подправила в ниточку тоненькие дугообразные брови, подвила в колечко прядь у виска. Косясь на свою тень, она одернула халат и пошла к калитке. Во двор вошел Зордунбай и громко спросил: