Старик без всякого смущения опустил в карман два юаня и, глядя на Садыка, как на ребенка-шалунишку, не знающего, что такое настоящая жизнь, проговорил:
— К деньгам, сынок, нельзя относиться с таким пренебрежением. Не зря в народе говорят: «Если у тебя есть деньги, то и в дремучем лесу для тебя найдется жирный суп».
Слова старика о непоколебимой власти денег задели Садыка за живое. Ведь совсем недавно этот несчастный умирал в песке — и ведь не деньги, а люди его выручили!
— Отец, почему ты не поел жирного супа, когда застрял в песке со своими деньгами? — едко спросил Садык.
Распахнулась калитка, и из нее, как птица из клетки, вылетела Захида. Она бросилась к отцу, обняла и поцеловала его. Потом, опустив руки, глянула на Садыка.
Садыку показалось в облике юной, неожиданно появившейся перед ним незнакомки что-то нежное и вместе с тем тревожно влекущее.
Снова заскрипела калитка. Со двора, едва протиснувшись через узкий проход, вышла Нурхан-ача. Тревожно-ласковое мгновение оборвалось. И снова жизнь, подобно двуколке старого арбакеша, вошла в привычную колею.
Садык хлестнул вожжами лошадь, и повозка тронулась. Захида проводила ее долгим взглядом. И когда телега свернула за угол, девушке захотелось броситься вслед, догнать и уехать в неведомое вместе с этим парнем, державшим вожжи. Ни Сопахун, ни Нурхан-ача не почувствовали, что творилось в душе Захиды. Да и сама она не понимала, почему так трепетно забилось сердце, почему стало ей так печально и радостно.
II
Садык был членом демократического союза молодежи, в который он вступил осенью прошлого года, и работал в недавно организованной торговой общине. Разъезжая по селам и деревням на скрипучих арбах по делам общины, молодежь рассказывала населению об общинах и кооперативах, выступала как бы добровольным агитатором. По инструкции уездных руководителей они объясняли, что подлинная революция не та, которая произошла в тысяча девятьсот сорок четвертом году в Кульдже и ограничилась освобождением от гоминьдановцев только трех северных округов Синьцзяна — Или, Алтая и Тарбагатая. Новая революция освободила весь Синьцзян и поэтому считалась неотделимой частью общекитайской революции.
Молодые агитаторы говорили о предстоящих земельной и культурной реформах и с присущей молодежи восторженностью в розовом свете рисовали будущее. Как положительные примеры они приводили отдельные дехканские и торговые объединения — ширкаты — и вновь созданные школы. Но многие турфанцы, как и другие жители Синьцзяна, не очень-то верили подобным рассказам, сомневались в преобразовательной силе революции.
Горький опыт веков мешал им правильно воспринимать и поддерживать новое.
Как кашгарцы до сих пор хорошо помнили предательство своих ходжей и беков, приведшее к гибели сотни тысяч людей на ледниках Хан-Тенгри во время перехода в Кокандское ханство в прошлом веке, так и турфанцы не забывали древнего расцвета и затем упадка культуры в своем крае, бывшем в десятом веке центром государства Караханидов — Уйгурии. В памяти турфаццев свежи были и события десятилетней давности, когда население города поднялось против гоминьдановцев с оружием в руках, но восстание было потоплено в крови восставших.
Предатели сделали так, что вооруженные отряды трех освобожденных областей севера бездействовали, не помогли Турфану…
* * *
Садык был еще совсем мальчишкой, когда впервые услышал слово «революция». Он не понимал смысла этого слова и не знал, где находится северный Синьцзян и Или, в которых в то время происходила эта самая непонятная для него революция.
Он видел взбудораженность и волнение окружающих его взрослых солидных людей и представлял, что «революция» обозначает нечто вроде бушующего пожара или бурана.
Садык рос сиротой и в те дни бродил по городским харчевням в поисках еды и какой-нибудь простой работы, которую могли доверить взрослые ребенку. Ему запомнился день, когда он разговорился с одним манджаном — поваром, по имени Саид-ака.
Они вместе растапливали печь, Садык подносил повару саксаул. Саид-ака подал ему палочку шипящего шашлыка и заговорил, будто сам с собой:
— А на белом свете, брат, революция… Хорошо это или плохо, один бог знает. Но теперь все должно перемениться. Человек я неграмотный, но вижу, что новые перемены печалят наших грамотеев, особенно тех, кто побогаче. Эти перемены как будто написаны на их лицах… А зачем я тебе это говорю? Тебе-то что от перемены? Ты, как утка, в любом водовороте будешь наверху… Однако же, брат, бестолковым жить на белом свете — не велика заслуга. Учиться надо. Многое тогда будешь понимать лучше нас, стариков, многое…
Садык слушал молча и даже перестал жевать вкусный шашлык.
Слова старика волновали его ожиданием каких-то светлых новостей и в то же время вызывали огорчение: надо же, Саид-ака сравнивал его с беспомощной уткой, которой все равно, где плавать.
В глубине кухни громко застучали по жаровне, и послышался голос старшего повара:
— Эй, Саид-ака, поддай огня под соусный котел!
Старик не спеша поднялся, похлопал юношу по плечу.
— Вот так, брат, учиться тебе надо. Тогда и плавать, и нырять будешь легче, лучше, не утонешь в волнах жизни… А сейчас возьми вот эти гроши и сбегай за насыбаем на базар. Только бери у старого Насыра, у него самый лучший.
Саид-ака подал Садыку несколько мучяней — китайских бумажных денег, похожих на почтовые марки, и пошел под навес за кураем, сухим тростником.
Садык шагал на базар. Солнце поднималось все выше. Жаркие его лучи все больше накаляли воздух. По узким улочкам спешили на базар люди, их четкие тени двигались по глиняным стенам домов, по высоким дувалам. В корзинах, в касканах, а то и просто завернув в скатерку, на подносах, в больших кастрюлях кто на голове, кто на коромысле, кто на плечах, несли люди на базар всякую всячину. Тут можно было увидеть яблоки и урюк, лепешки, пресные и сдобные, жареных куриц, куропаток, перепелок. Несли душистые листья табака, искусно сделанные кувшины, конскую сбрую, деревянные подносы и кетмени. Вели упирающихся жирных, откормленных для продажи, баранов.
Любители бараньих боев, оглядывая круторогих самцов-кошкар, со знанием дела делились замечаниями. Откуда-то доносилась глуховатая дробь бубна, слышался топот разгоряченного иноходца, и люди вспоминали о приближении айта — религиозного праздника. Оживление царило повсюду в этот утренний час, казалось, что и птицы пели по-особому. Временами слышались протяжные голоса брадобреев.
Пристроившись возле арыка, они лихо правили на ремнях бритвы, сделанные из обломка старой косы или серпа, пробовали лезвие на ногте и зазывали на разные голоса:
— Эй, подходи, народ, кому побрить голову! Бритва острее острого, не бреет — ласкает! Даже самый нетерпеливый может уснуть от удовольствия. Эй, подходи, садись — и вмиг не будет волос на твоей священной головке!..
А рядом шашлычники развеивали синий дым над старыми мангалами и вразнобой похваливали мясо. Арбакеши с громким чмоканьем понукали своих коней, стараясь обогнать передних, и желтая пыль клубами стлалась над узкими улочками древнего города.
Но вся эта сутолока, голоса, гомон не могли отвлечь мыслей Садыка от слов старого Саида-аки: «Учись грамоте… Тогда поймешь слово «революция». Непонятное, чудодейственное слово… Наверно, много надо учиться, чтобы понять его. Даже дядя Вахид не знает его, а ведь он наизусть читает коран. Значит, нужна какая-то особая грамота.
Саид-ака своими словами согрел сердце мальчика, и Садыку не хотелось теперь с ним расставаться.
Когда он, купив насыбая, возвращался в харчевню, возле табачных лавок он услышал громкий и заунывный голос. Садык увидел в толпе медленно бредущего старого дервиша. Он шел и пел:
У аллаха свои заботы,
Дать в джахане людям работу,
Суд над миром свершится скоро,
И не будет вражды и горя…