— А зачем вы на стройплощадках вскрываете пломбы на дверях? Не лезьте туда, пока не перекрыт этаж! — крикнул он.
— Какая разница? — спросил кто-то.
— Пачкаете стены, заносите влагу. Ну, кто еще жалуется, кто? — запальчиво спросил Ольшанский.
— Я, — сказал Ламочкин.
— Неужели и ты, Герман Иннокентьевич?! — воскликнул огорченный Ольшанский. Это прозвучало почти как «И ты, Брут!» — то есть и ты выступаешь против того, чтобы увеличилась степень заводской готовности целого, объемного элемента квартиры. Ведь после завода санкабину оставалось монтажникам только поставить на место и торчащие из кабины концы труб присоединить к водопроводной и канализационной системам.
— А что нам делать? — развел руками Ламочкин. — Ведь появляются же пятна, протеки. И мы перекрашиваем.
— Ах, вы хотите, чтобы я снял у себя краску? А кто мне оплатит расходы, уже произведенные?
— Это другой вопрос, — бросил кто-то.
— Нет, тот самый! — горячился Ольшанский. — Мы ищем сейчас такую краску, которая бы не реагировала на влажность. А вам известно, что сам гипсоцемент, из которого мы делаем кабины, просыхая, тоже выделяет влагу. Так что же, нам отказаться от этого замечательного материала, который так нам помог, резко увеличил производительность? Что, отказаться?
— Ни в коем случае, Дмитрий Яковлевич, — улыбнулся Ламочкин.
— Вот то-то! — смягчился Ольшанский. — Во имя главного надо иногда жертвовать малым. Такова наука жизни.
— И все же, Дмитрий Яковлевич, вот по этой своей науке ты и ищи новую краску побыстрее. Не будь мы дети одной комбинатовской семьи, честное слово, — сказал Ламочкин, — давно бы на тебя уже писал рекламации. Георгий Михайлович, — повернулся затем Ламочкин к Клышу — мы бригаде Копелева утвердили ускоренный график — этаж в два с половиной дня.
— Слышал, слышал. А тянет ли он?
— Тянет хорошо, он депутат, срываться ему нельзя, человек на виду. — Говоря это, Ламочкин выразительно посмотрел на Ольшанского.
— Ты что, Герман Иннокентьевич, я ведь не Копелев, какой с меня спрос?
— Дополнительные санкабины, закладные детали нужны — это одно, а второе — есть уже сигналы со строек: приходят кривые панели, во весь рост встает проблема качества. Вот какое дело. Я думаю, что вслед за Копелевым в ускоренном ритме начнут работать и другие наши бригады — Логачева, Суровцева.
— Значит, еще мне планчик добавить хотите? — сказал Ольшанский. — Ну, спасибо, друзья дорогие! То за покраску критикуете, то просите больше деталей, по качеству и по количеству, как говорят, и в хвост, и в гриву! Спасибо!
— Да брось ты пар-то выпускать зря. Ведь можешь дать и дашь, — сказал Ламочкин.
И действительно, Ольшанский вроде бы сердился, однако ж сетовал уже без раздражения, и чувствовалось, что он даже горд тем, что строители обращаются к нему за помощью, уверенные в возможностях завода и директора.
— Ну что, Дмитрий Яковлевич, поддерживаешь творческую инициативу? — спросил Клыш.
— Да что с вами сделаешь, постараемся. — Ольшанский махнул рукой. — Считайте, что уговорили.
— Хорошо. Все ясно, и прениям конец, — вмешался Клыш. — Ольшанский, как известно, человек ищущий, пусть и обрящет — и краску, и новые кабины. А не обрящет, так напросится на выговор. Как его получить, он знает.
Это было сказано с каким-то намеком, Клыш при этом усмехнулся со значением и даже игриво подмигнул Ольшанскому, тот тоже ответил улыбкой, правда, не слишком веселой. И спор оборвался.
Я же подумал тогда, что даже и в этом маленьком эпизоде вдруг проглянула каким-то своим уголком та самая наука производственной жизни, упомянутая Ольшанским. Наука, сплошь и рядом вытекающая из крупных и мелких трудностей, противоречий, конфликтов, которые, возникая на заводе, на стройке, требуют преодоления общими усилиями. Тем более что оригинальная особенность комбината заключалась еще и в том, что людям здесь не имело смысла жаловаться друг на друга. Это означало бы жаловаться самим на себя. Ибо во всех своих ипостасях домостроительная организация представляла собою действительно неразрывно связанный производственный механизм.
Один из лучших цехов Хорошевского завода — цех номер три. Необычен вход в него. Двойные стеклянные двери напоминают подъезд министерства, театра. За дверьми широкая площадка — нечто вроде гостиничного холла. Это своего рода пролог к автоматическому устройству нового цеха, преддверие конвейерных линии.
Высокий потолок здесь повсюду залит мягким светом. Конвейерные линии работают бесшумно. Сквозь широкие оконные пролеты видны ветви яблонь. В «холле» у стен стоят автоматы с газированной водой. А у столиков, разбросанных там и сям, на удобных низких стульях можно посидеть, покурить, покушать.
И кругом чистота. Ни соринки на полу, воздух всегда свеж и лишен специфических производственных запахов, хотя само производство рядом.
На широкой площадке «холла» недавно поставили даже рояль, и это не кажется странным. Дело в том, что рояль не нарушает стиля и органически вписывается в интерьер помещения.
Объездивший за четверть века множество разных заводов, видевший и новые, и новейшие предприятия, я, признаться, не встречал в тяжелой индустрии и не надеялся встретить на небольшом заводе железобетонных изделий, на этом исконно грубом и грязном производстве, такую и щедрую, и взыскательную заботу об эстетике. А ведь это, по сути дела, синоним заботы о настроении, самочувствии, культуре, если хотите — об удовольствии, которое человек может и должен получать от труда на своем рабочем месте.
— Я люблю эстетическую сторону дела. Знаете, сам иногда дома рисую вместе с сыном эскизы вот для этих цеховых интерьеров.
Это сказал мне Дмитрий Яковлевич Ольшанский. Мы находились в третьем цехе и сидели за одним из столиков, из холла следя за работой автоматических линий.
— Боюсь преувеличить, — продолжал Ольшанский, — но мне кажется, я заразил этой любовью к эстетике многих заводчан. Людям иной раз надо только дать толчок к хорошему, а дальше они уже сами входят во вкус и сами уже требуют красоты на производстве. Вот смотрите, яблоки у нас в саду почти созрели, а никто не сорвет. А если кто-то и полезет, то на него так зашумят, что не обрадуется. Те товарищи, что работают в других цехах, теперь говорят дирекции: «А мы что, хуже?! Давайте и нам такую красоту!»
В меру коренастый, плотно скроенный, с приятными чертами немного крутоскулого лица, Дмитрий Яковлевич производил впечатление, которое можно определить словами «постоянно собранный». И это сквозило в походке, энергичной, размашистой, в коротком и скупом жесте, в характере речи, очень напористой, эмоциональной, с тем, пожалуй, нервным зарядом, который возбуждал не только собеседников, но и, должно быть, самого Ольшанского.
Стоял жаркий летний день. Я сидел в рубашке с распахнутым воротом, держа в руках пиджак, и не без удивления поглядывал на директора, на его темный костюм и галстук. Позже я узнал, что в строгом костюме, в белой рубашке с галстуком каждый день в половине седьмого утра, до гудка, так, чтобы захватить еще и ночную смену, он является на завод.
— Дмитрий Яковлевич! — прервав нашу беседу, громко закричала секретарь директора, едва появившись в стеклянных дверях цеха. Она бежала к нашему столику, запыхавшись, и каблуки ее звонко цокали по плитам пола. — Дмитрий Яковлевич, на завод приехала японская делегация, — сказала девушка, — они ждут в вашем кабинете.
— Японская? — переспросил Ольшанский и почему-то вздохнул.
Был разгар рабочего дня, оставалось около часа до обеденного перерыва. Прием делегации обещал потерю минимум полутора-двух часов.
— Ну что ж, делать нечего, надо идти. — Ольшанский произнес это без особого энтузиазма. Потом, посмотрев на часы, он пригласил и меня — посидеть, послушать гостей.
— Я думаю, что будет интересно, — сказал он.
Принимая в последнее время много гостей из зарубежных стран, из той же Японии, Швеции, Финляндии, и еще чаще встречаясь с друзьями из социалистических стран, Ольшанский уж знал по опыту и как-то сказал мне, что самое важное в таких встречах состоит обычно не в решении каких-либо производственных проблем или прямой передаче опыта — это делается в иной обстановке, а в перспективных международных контактах, в завязывании дружеских отношений и еще, пожалуй, в обоюдных психологических наблюдениях.