Он встал, подошел к карте. И хотя я заявил, что времени у меня достаточно, а разговор со Смирновым мне интересен, Геннадий Владимирович решил все же заканчивать беседу. Он сослался на то, что ему самому пора ехать на стройку.
— Вот в этот квадрат, — он показал на район застройки Вешняки-Владычино. — Тут, кстати говоря, работает моя бывшая бригада, сейчас бригада Анатолия Суровцева. Слышал о такой, Юрий Сергеевич?
— Как не слышать, — сказал Смирнов. — Гремят до сих пор!
— Да, славу не растеряли, — заметил довольный Масленников. — Бригада — это школа стройки. Вот тебе, Юрий Сергеевич, я думаю, труднее будет осваиваться, я-то ведь сколько лет протрубил бригадиром.
— Что же делать! — пожал плечами Смирнов. — Буду и я стараться.
— Поедем как-нибудь со мной на площадку к ребятам, — предложил Масленников.
— Я с удовольствием, — откликнулся Смирнов.
Мне тоже хотелось совершить такую поездку, я сказал об этом Геннадию Владимировичу. О знаменитой бригаде Масленникова я слышал много хорошего.
— Вот этот квадратик, — Масленников взял со стола карандаш, — вот тут, — он показал отточенным острием на заштрихованную полоску, — мои ребята сейчас монтируют четвертый этаж. Для кого-то это, может быть, просто точка, а для меня это люди, люди, которых знаю уже десятки лет и люблю.
Он сказал это с той проникающей искренностью, которая сразу утеплила его голос. Она мне показалась более глубокой, чем в те минуты, когда Масленников тоже живо и горячо говорил о своем уходе из треста или давал деловые советы Смирнову.
— Часто бываю у своих ребят. Хорошо ли мне, плохо ли, радость ли пришла, огорчение привалило — еду в бригаду. Вот такая привычка.
Он и это произнес с чувством, которое могла продиктовать только подлинная и многолетняя привязанность к тем самым ребятам, которых Масленников мысленно представлял себе за этими маленькими квадратами и прямоугольниками, обозначенными на рабочей карте строящейся Москвы.
Выбор судьбы
Когда сорокалетний человек оглядывается на пережитое, когда он мысленно проходит памятью по всем ступенькам своей биографии, то неизбежно видит их под углом зрения сложившейся судьбы.
В сорок лет она уже должна сложиться, если ей суждено сложиться вообще. В сорок лет опыт должен уже выработать оценки зрелые, разумные, отметающие мелкое от существенного, закономерное от случайного, временные слабости от постоянно действующих сил характера, всякого рода зигзаги поведения от коренного хода жизни.
Биографии героев, столь излюбленные очеркистами, в известной мере интересны у всех людей. Но есть судьбы с особо густой концентрацией типического, с ярким социальным содержанием, с таким мощным и окрыленным разбегом «карьеры», которую уже нельзя объяснить только одними личными способностями, счастливым сцеплением обстоятельств, удачей. В таких биографиях отчетливо проступают закономерности куда более масштабные, высвечивающие черты времени, коренные приметы общественной и государственной жизни. Именно к таким и относится история Геннадия Масленникова.
Он рассказывал мне ее за несколько «сеансов» жарким летом семидесятого года в том самом кабинете, где он работал заместителем начальника УЖС и одновременно числился заочником второго курса строительного института. Возможно, ныне, по прошествии пяти лет нашего знакомства, он, случись такое, рассказал бы о себе чуть-чуть иначе, что-то опуская, что-то прибавляя, где-то чуть жестче или мягче расставляя акценты.
Для монотонной и скучной жизни пять лет не срок. Но те, кто живут так насыщенно и динамично, как Масленников, и за пять лет во многом меняются сами, и естественно, корректируют свои оценки людей и событий.
При всем том я уверен, что главное самоощущение, которым был пронизан тогда рассказ Масленникова, не изменилось, да и не может измениться. Это самоощущение, бывшее ему все эти годы и опорой, и духовным посохом, и путеводной звездой, прочно вошедшее в сознание, растворившееся в крови, состояло, как я понял, в абсолютной уверенности, что путь, им выбранный, правилен и удачен и что всего он достигал на этом пути только трудом и упорством.
Начало было тяжелым, сумрачным, сиротским. Оно совпало с годами Отечественной войны, с неприкаянным бытом эвакуации. Все, что было до этого, Геннадий помнил смутно. Он родился в двадцать девятом в Москве, отца не знал, мать-работница часто болела, отчего он и в школу пошел с опозданием, только в десять лет.
Эвакуация забросила мать и сына в Киргизию, и там весной сорок третьего Геннадий похоронил маму. Остался один в чужом краю.
Я помню, как он отметил двумя-тремя словами эти безусловно тяжелейшие для четырнадцатилетнего мальчишки годы, без педалирования на жалость, без подчеркивания своей трудовой закалки, которая началась для него уже в... одиннадцать лет.
— Пастухом был, прицепщиком на сеялке, грузчиком. Работал, где мог и что мог. Люди помогали.
Едва закончилась война, Геннадий решил добираться в Москву любым путем. Он попросил, и его взяли с собою в эшелон наши солдаты, возвращающиеся с Дальнего Востока. Это было летом сорок шестого года. Солдаты всю длинную дорогу кормили паренька из своей кухни, а на прощанье одарили его стареньким, видавшим виды, местами выцветшим, не раз стиравшимся, но еще крепким, чистым военным обмундированием. В нем Геннадий проходил несколько лет.
Обо всем этом он рассказал в отделе кадров Московского тормозного завода, куда явился прямо с эшелона. Ни родных, ни знакомых в Москве у него не осталось. Один и гол как сокол! Комнату вблизи завода, где до войны он жил с мамой, теперь занимала семья фронтовика, у которого сгорел дом. На Тормозном заводе Геннадию дали койку в общежитии, место ученика у токарного станка, определили в школу рабочей молодежи.
О заводском периоде своей рабочей юности сорокалетний Масленников рассказывал с какой-то странной интонацией, со смешанным чувством — не забытой им еще мальчишеской гордости за свои быстрые там успехи и с собственным пренебрежением к ним, с некоей иронией по отношению ко всему, что он тогда делал и чувствовал.
Да, он быстро освоил станок, кажется, уже на третий день выполнил норму, что само по себе удивительно. Изготовляя одну из деталей к известному тормозу Матросова, Геннадий начал значительно перевыполнять задание. Портрет его попал на Доску почета. Геннадий вступил в комсомол. И вдруг почему-то вскоре переходит в другой цех, в меднолитейный, и здесь, естественно, начинает все с начала — учеником формовщика.
— Операционная работа мне вдруг осточертела, — вспоминал Масленников, — раздражала монотонность. Появилась жажда перемены мест. За полтора года переменил несколько специальностей.
Из литейки он возвращается на участок карусельных станков и попадает на импортный американский станок «Буллард».
— Заработок у меня был тогда порядка девятисот рублей. Звучит вроде солидно. А до отмены карточек в сорок седьмом на Минаевском рынке, что рядом с заводом, на всю зарплату мою можно было купить только... четыре буханки хлеба. Такие были времена! — сказал он.
Месяц за месяцем все лучше работает Геннадий, но когда в сорок восьмом году комсомол Москвы обращается к молодежи с призывом пойти на стройки, первым с завода в Колпачный переулок, где и ныне находится горком ВЛКСМ, едет Геннадий Масленников. И выбирает себе специальность... каменщика!
— Что меня тогда огорчило, — вспомнил он, — обещали на заводе оставить койку в общежитии, сохранить среднюю зарплату. Из общежития попросили, зарплату не сохранили. Койку мне потом дал трест Мосстрой-3. Но в общем-то это не повлияло на мое решение. Раз откликнулся на призыв, то и остался на стройке.
Странное дело! То бегал из цеха в цех в поисках чего-то лучшего, то вдруг бросил уже освоенное, наработанное и остался жить и работать в условиях, которые были вначале хуже заводских. Что же произошло с парнем? Внезапно иссякла «жажда перемены мест»? Человек за месяц резко возмужал, повзрослел? Трудно поверить в то, что этот выбор оказался простой случайностью.