— Ты меньшой Гаруз? Чего один бродишь?
Это был сверстник Захара, сын Лабыря Николай. Найманские девушки любили его за черные глаза и белые как лен кудри.
— Недаром тебя нелюдимым называют, — продолжал Николай. — Пойдем с нами. Посидим где-нибудь. У тебя табак есть?
— Найдется.
— А то я целый вечер не курил.
Они подошли к низенькому, полусвалившемуся плетню.
— Вот я думаю, Захар, — заговорил Николай, поудобнее устроившись на плетне, — надо в город подаваться. Говорят, там разные училища открываются и нашего брата, крестьянина, безо всякого принимают. Чего мы здесь киснем, в Наймане?
— Я грамоту не знаю, — не сразу ответил Захар.
— А что грамота: теперь не те времена. Вот я вчерась газету в Совете видел, так в ней прямо написано: «Рабоче-крестьянская молодежь — за учебу!» Это как раз о нас с тобой говорится. Ты, к примеру, работаешь у Салдина, стало быть, рабочий, ну а я к крестьянам отношусь. Здорово написано. Весь вечер читал.
— Я не рабочий, я батрак, — возразил Захар.
— Ну, а батрак разве не работает?
— Рабочими называются те, которые в городе живут.
— Откуда ты знаешь? — с недоверием спросил Николай. — Вот в газете, которую я читал, об этом там ничего не говорится.
Захар промолчал и, раскуривая боком горящую цигарку, заговорил как бы сам с собой:
— Крепка в нас найманская привычка: сидим на месте, пока силой не потянут, как редьку с грядки.
— Это к чему ты?
— Хотя бы к тому, что вот говорим с тобой, а сделать ничего не сделаем.
— Ну, это ко мне не относится. Я, брат, человек решительный, сказал — и все тут.
— А девок своих на кого оставишь? — пошутил Захар. — Сколько их по тебе плакать-то будут!
— Девки что, девок и в городе хватает.
— В городе и красавцев таких, как ты, полно, а в Наймане ты один. Что они без тебя будут делать?
— Я с тобой о деле, а ты смехом, — обиделся Николай.
Он с досадой кинул в сторону недокуренную цигарку и, проследив, куда она упадет, сказал девушке:
— Иди затопчи.
Та покорно повиновалась.
— Пойдем проводишь, а то уже поздно, — сказала она, возвращаясь.
— Погоди ты, — отмахнулся он от нее и опять заговорил с Захаром. — Значит, ты не хочешь ко мне в напарники? А я рассчитывал на тебя.
— Куда мне в город учиться, если я и в Найманской школе ни разу не был, — грустно ответил Захар. — Ты вон газеты читаешь, а я что? Нет уж, если я в город и поеду, опять же хребет на кого-нибудь ломать, Так лучше на найманского мужика, чем на городского.
Приятели помолчали. Девушка дернула за рукав Николая и робко зашептала:
— Пойдем, дома заругают.
— Ты что привязалась, дорогу сама не найдешь? — сердито отозвался Николай.
Девушка медленно пошла вдоль плетня к проулку.
— Зачем ты с ней так? — сказал Захар. — Иди проводи.
— Ну их, надоели, липнут как мухи к меду.
— Сладкий ты, наверно, для них.
— Вот уеду в город — отвяжусь, — сказал Николай, слезая с плетня. — Ладно, пойду уж…
Каким бы одиноким ни чувствовал себя Захар, но никогда не завидовал легким успехам Николая, пустого бахвала, и удивлялся: чем и как мог он покорять девушек? Однако разговор о городе заставил его призадуматься. Захар всегда считал свое пребывание у Салдина временным, но сколько будет оно длиться, определить не мог. Посидев еще немного, он пошел к верхней улице.
Побродив в одиночестве по улицам и проулкам, Захар увидел небольшой кружок парней и девушек, расположившихся перед домом Сергея Андреевича, хозяйственного мужика среднего достатка. У него была бойкая семнадцатилетняя дочь Елизавета, первая певунья и плясунья на селе. Здесь, у ворот Сергея Андреевича, часто заканчивались вечерние хороводы, непременным участником которых был и подпасок Пахома Гарузова Иван Атямарькин, по-уличному — Воробей. Обычно веселый и разговорчивый, здесь он менялся, становился тихим, незаметным.
— Ты что, Воробей, приуныл? — спрашивали его товарищи.
— К утру спать хочется, — отшучивался он, кутаясь в неизменный коротенький пиджачок с узенькими рукавами, молча усаживался в стороне и следил глазами за тонкой, гибкой фигурой Елизаветы.
Захар и здесь, около дома Сергея Андреевича, не задержался. Было уже поздно. Молодежь расходилась парами, и только вокруг Елизаветы крутилось несколько парней, но мать Елизаветы, строго следившая за дочерью, позвала девушку домой. Поклонники ее тут же исчезли. Захар с Иваном пошли вместе. Им было по пути.
— Ты домой? — спросил Иван.
— Пожалуй, да… Переночую у своих.
На востоке, над Белым ключом, светлым маревом занималась заря. Звезды тускнели и гасли. Тишина, особенно глухая к концу ночи, легла на темные сады, все отчетливее выделявшиеся на фоне светлеющего неба. От них пахло терпким запахом яблонь и черемух. Сады застыли в немом ожидании нового дня. И этот новый день, может быть, раскроет мириады набухших почек, и сады оденутся в первую клейкую зелень, раскроются первые цветы и наполнят воздух своим густым ароматом.
Глава третья
Ой, вдова, вдова, вдова-солдатка!
Семь лет она вдовой оставалася…
(Из эрзянской народной песни)
1
Петька, восьмилетний сын Марьи Канаевой, сегодня встал рано. Никто его не будил, сам проснулся. Еще вчера он решил навестить деда на салдинском пчельнике. Дед обещал ему показать на Явлее самые рыбные места. Длинная деревянная кровать, на которой спал он, стояла в сенях у задней стены. В избе у них были клопы, и он с матерью, как только ночи стали потеплее, перебрался сюда. Первое, что услышал Петька, был голос матери, доносившийся со двора сквозь щели плетневой стены. Он сразу догадался, с кем разговаривает мать. «Значит, я в самый раз», — сказал он себе, отыскивая удобную щель, чтобы глянуть во двор. Оттуда вскоре донесся знакомый звон подойника от первых струй парного молока. Петька смотрел, как быстро опускались и поднимались проворные руки матери, выжимая из полного вымени коровы тонкие синеватые струйки. Казалось, не подойник, а они, словно крепко натянутые струны, издавали мелодичный звон. Петька ощутил во рту вкус парного молока, и ему сразу захотелось есть. Он спрыгнул с постели, выскочил на крыльцо и вприпрыжку, словно молодой барашек, помчался на огород к колодцу.
Безоблачное небо было подернуто прозрачной кисеей утреннего тумана, слегка подсвеченной из-за горизонта невидимым солнцем. На колодце стояло ведро с водой, Петька наклонил его, наполнил горсть и, обливая босые ноги и узенькие штанишки, сполоснул лицо. Сразу почувствовал себя бодро. Откуда-то с улицы с радостным лаем прибежал его неразлучный друг — черный лохматый пес Волкодав. Петька брызнул на него горстью холодной воды, и они с шумом и визгом побежали домой.
Там Петьку ожидал завтрак — большая медная кружка парного молока и краюха ржаного хлеба с примесью картофеля. Половина краюхи была тут же брошена Волкодаву, пес поймал ее на лету.
— Хватит тебе разбрасываться хлебом, я уже кормила его, — крикнула из чулана мать, процеживая в крынки пенистое молоко.
Марья, мать Петьки, — солдатка. Так ее называют с 1918 года, когда Григорий Канаев добровольно ушел в Красную Армию. Четвертый год пошел с того дня.
Письма от Григория приходили редко, и писал он коротко: жив, здоров, того и вам желаю. Не расписывал много о себе и об армейской жизни. И совсем не потому, что не любил свою жену, — просто от характера. Но и в коротеньких письмах чутким сердцем Марья угадывала его тоску о ней, о сыне. Последнее письмо было месяца два тому назад, в котором он писал, что к лету, может быть, вернется домой, если обстановка не осложнится. Про войну уже с прошлого года ничего не было слышно. На дворе уже весна, а его все нет. Многие давно приехали и теперь копошатся вокруг своих хозяйств, стараясь поднять их и наверстать потерянное время. Только двор Марьи по-прежнему стоит запущенным, без хозяина и работника.