Эх, давал я трепака По улицам Том-Туры. Девок ихних за бока Щекотал до дури. Эх!.. Я ездил тогда в район по каким-то своим делам и рассказы Кактанчи слушал, сидя за соседним столом. Недавно опять приехал, вижу: сидит Кактанчи возле двери той же самой чайной. Одет в дорогое пальто черного сукна с серым каракулевым воротником, подпоясан кушаком красного ситца. Новая из лисьих лапок шапка на нем и новые пимы. Никак не сравнить его с тем Кактанчи в брезентовом плаще. Только теперь у него под левым глазом большущий — с печать председателя колхоза — синяк. А другой глаз хоть и без синяка, но заплыл. Очень смешной вид — у него и так глаза узкие. Когда Кактанчи смеется, они совсем закрываются, и он перестает видеть. Рассказывал же он, как работал шофером на полуторке. Бывали с ним такие случаи: едет, едет и вдруг ни с того ни с сего останавливает машину. Это Кактанчи посмеяться захотелось. Посмеется, посмеется — дальше поедет. Потом опять… Разбил он свою полуторку, когда возил в город, в больницу двоюродного дядю Кочурчы, знаменитого на всю округу острослова. Подошел я к Кактанчи, поздоровался. Не узнает. Да и откуда ему меня помнить. Все равно обрадовался: есть с кем поговорить! Он тут же начинает, словно меня только и ждал: — Э-э, парень, с того случая лет, наверно, десять прошло. Белковал я осенью в лесу Тагай. Подъезжает к моему шалашу бледнолицый белобрысый человек. Высокий, сутулится, а на лбу у него большущая родинка. Обменялись мы с ним трубками. «Что за человек будете?» — спрашиваю. «Из сеока телес, — отвечает, — с верхней Катуни. Таштанчи я — подкидыш. А вы что за человек будете?» — «Из сеока тодош, — говорю. — Кактанчи я — последыш». Как услышал мои слова тот человек, вижу — броситься готов на меня. Лицо так и покраснело, вены так и вздулись. Швырнул мою трубку и, ничего не сказав, уехал… Бата-а, парень, оказывается, правду говорят: кто детей растит — породнится со многими людьми, увидит небывалые земли. Мой старший сын кончил институт на ветеринара и привез невесту. Родители невесты — с верхней Катуни. Да мне хоть где живите, доберусь. Поехали трое: сватами я и мой дядя Шуткер, свахой моя Йене — жена брата. Дороги туда трудные, крутые, но все же добрались. Заходим мы в избу отца невесты. У меня, кажется, сердце в груди не умещается. Опустился я на колени перед отцом, снял шапку, поклонился. «У большой просьбы ни тайны нет, ни стыда. Воры мы, пришли с повинной». — «А что вы украли-то? Богатство мое в избе все целое, скот в кошаре весь по счету». — «Черноволосое дитя украли мы, черноволосое дитя. Плохого не хотели, украли, чтоб дочь ваша к детям детей прибавляла, к скоту скот умножала. Речи наши — сватовы, колена — зятевы». Тот сидит, как камень, и пиалу, протянутую мной, не берет в руки. Тогда запел я: «Пусть пиала моя, выдолбленная из нароста на березе, покажется вам, отец, вылитой из золота, а арака в ней пусть будет, отец, целебным лекарством. Шелкогривого аргамака выходили вы для нас, отец». Пел я, пел, и вдруг — кыч! — из глаз только искры посыпались. «Не с той ноги плясать пошел! — слышу крик. — Это ты, клейменое ухо, в тайге мое имя разыгрывал? Шутил надо мной! А ну, марш за порог!» Тут уж и я вспомнил. Как же не узнал того бледнолицего, белобрового! А родинку на лбу как мог позабыть! Что делать, повалился ему в ноги: «О-о, отец, пусть у меня детей не будет, Кактанчи мое имя. Не сам так назвался, от родителей имя получил. Нет у меня другого имени, нет!» Как услышал это он, так и схватил мою пиалу, выпил до дна… Три дня держал — никак не отпускает. Угощает, потчует. А сам все поет: «Чай ароматный, чай индийский, как бы не перекипел он. Сват мой, издалека сват мой пришел, как бы худого не сказал…» Песни его и теперь у меня в ушах звенят… Да, такой он, сват мой. Осенью, как выпадет снег, решили вместе поохотиться… А зверья, дичи в тех краях, говорят, полно… От него вот еду. Ну, парень, в воскресенье приезжай в Корболу на свадьбу. Десять баранов режу.
Был я на той свадьбе, но о ней уже другой рассказ. Перевод с алтайского А. Кузнецова. АЛЕКСАНДР КАЛГАН СОЛОВЕЙ И ЯСТРЕБ В миг вдохновенный песнопенья, Наверное, от умиленья, Глаза Соловушка закрыл. И Ястребом проворно схвачен был. — Ты громко пел, душа моя, Хоть сам не больше воробья. Хотел позавтракать на славу, Да толку никакого, право: Весьма непривлекателен на вид — Раздразнишь только аппетит. — Так отпусти меня скорей! — Сказал наивный Соловей, От страха трепеща тревожно. — Что ж, отпустить, пожалуй, можно…. Скажи лишь всем, душа моя, Что в роще пел не ты, а я. — Сказать заведомую ложь! Ведь ты же, Ястреб, не поешь?! — Да, это так на самом деле, Что тут поделаешь с тобой? Скажи тогда, что вместе пели — Я, так сказать, соавтор твой. — Нет! — гордо вымолвил Певец, Напрягшись, чтоб не выдать дрожи. — Я не обманщик, не подлец, И правда мне всего дороже! — Ах, так, душа моя? Тогда и ты умолкнешь навсегда! Ты позабыл, что я — величина! …И в роще воцарилась тишина. Мораль сей басне не нужна. ХВАСТЛИВЫЙ КОЛОС Среди просторов золотых, Под грузом зерен налитых, Колосья гнулись до земли И распрямиться не могли. А он, один, набрав разбег, Был выше всех, Заметней всех. — Низкопоклонники, — Презрительно он цедит, — Вот потому никто вас и не ценит, Что вы боитесь голову поднять. Неужто вы не можете понять, Что гордым нужно быть и смелым? Тянуться к солнцу, быть с ним наравне, А тот, кто низко гнется в тишине, Не может быть заметным или спелым! — Так и стоял с поднятой головой — Особый, не простой, не рядовой, Тянулся вверх, с презрением к простым, Лишь потому, что был совсем пустым. МУРКА И БАРБОС Когда зима вошла в свои права, У Мурки кончились дрова. Лежать бы ей на теплой-то печи И песенки мурлыкать сладки, Да холодны уж больно кирпичи — Замерзли лапки. И вот по данному вопросу Пришла она к Барбосу: — Барбосик милый! Что скулишь? Иль нездоров? Так дышишь тяжко! Да как ты в жутком холоде сидишь, Чудашка? Переходи ко мне и вместе заживем, А конуру твою мы на дрова снесем… — Барбос развесил уши, внемля, И перешел он в Муркин дом. А конуру свою немедля На слом. Но лишь весна пришла, и с крыши Кот замяукал Мурке в тон, Встряхнулась Мурка шубкой рыжей И прогнала Барбоса вон. |