— Ну, бросайте карты, пора вечерять, — тоном приказа возвестил Полундра.
На ковре, как на скатерти-самобранке, появились хлеб и соль. Парень с хмурым лицом всадил нож в буханку хлеба. На скатерть поставили большие сахарницы.
Блатные пили самогон из сахарниц.
— Подкрепись на сон грядущий, — предложил Ване Полундра, кивком головы показывая на цибарку, наполненную самогоном, и подавая ему только что осушенную сахарницу.
— Спасибо, я не пью, — наотрез отказался Ваня. И тут же, решившись, добавил: — Утро вечера мудренее, я остаюсь здесь до утра и утром дам вам ответ.
— Воля твоя, я не сильничаю, — повторил Полундра. Он осушил еще одну сахарницу и как будто совсем забыл о мальчике.
Ваню не оставляло щемящее и чем-то приятное чувство опасности. Что-то недоступное, сильное, бесшабашное было в Контуженом-Полундре и его вольнице. В городе голод, неописуемая нищета, а Контуженый бесстыдно, как атаман, развалился на дорогом буржуйском ковре, и у ног его — кучи денег.
И его железная власть над людьми! По всему судя, Полундра в катакомбах может казнить и миловать. Откуда эта власть? Почему так покорно подчиняются ему десятки сильных, молодых, здоровых мужчин, каждый из которых способен убить его ударом кулака? Похоже, и он, как Ванька Пятисотский, может приказать кому-нибудь убить мать, и тот не моргнув глазом — убьет!
Что-то непостижимое, неизведанное царило в этом мире, в который он, как в холодную реку, бултыхнулся с разгона. Одно успокаивало — он мог поплавать, но мог и выкарабкаться на берег. Еще ничто не связывало его по рукам. Вспомнились рассказы Максима Горького о босяках. Может быть, он тоже сможет написать обо всем увиденном сегодня — стихи или очерки.
Правильно он сделал, что решился переночевать в катакомбах. А там будет видно, как уйти.
Еще когда разговаривал с Полундрой, Ваня обратил внимание на рыжую высокую девушку, диковато державшуюся в стороне от подруг. Она пристально оглядела его, когда он вошел.
Ваня приблизился к девушке, спросил:
— Как зовут-то тебя?
— Чернавка.
— Пойдем побродим по катакомбам.
— Пойдем, — сразу согласилась девочка. — Не боишься?
— А чего мне бояться?
— Я, когда впервые попала сюда, очень боялась, а теперь ничего, привыкла. Мокрыми делами тут не занимаются. Здесь свои законы. Как в донецких шахтах — нельзя убивать, запрещено пырять друг друга ножом. Вероятно, потому, что в темноте, под землей, убить проще простого… Мне тут один мой клиент, бывший шахтер, рассказывал…
Клиент! Слово-то какое паршивое… Ваня страдальчески поморщился. У этой девушки, еще почти подростка, уже есть «клиенты»!
А Чернавка продолжала:
— Он рассказывал, что в шахтах есть неписаный закон, запрещающий убийства и драки. А один коногон, по фамилии Шубин, кого-то там убил, и теперь душа его, которую не пустили ни в рай, ни в ад, бродит неприкаянная по подземельям, печалуется и стонет, пугает молодых шахтеров.
Поддерживая друг друга, они прошли несколько подземных коридоров, ведущих, казалось, в самую глубь земли. То и дело встречались бледно освещенные светцами, угасающими от недостатка кислорода, ответвления, заменявшие людям жилье. Сюда никогда не проникал солнечный свет, и люди копошились здесь, как черви. Казалось, город придавил их всей тяжестью своих домов, и людям отсюда никогда не выбраться.
— Наши катакомбы чем-то напоминают пещеры Киево-Печерской лавры, — задумчиво сказала Чернавка.
Так говорил и Кузинча, с которым Ваня, замирая от возбуждения, бродил по пыльным подземным ходам заброшенного кирпичного завода Ващенко.
Вспомнив о Кузинче, он подумал, что не худо бы посоветоваться с ним, как быть, как одолеть неприятности, гамузом навалившиеся на него. Кузинча умный мальчишка, у него уже немалый жизненный опыт. Но где сейчас Кузинча, что делает? После поступления в фабзавуч он не виделся с ним.
Миновали еще несколько запутанных ходов.
— Ты, может, есть хочешь? — спросила Чернавка. — Я припасла на утро бутерброд. На, жуй, — достав из кармана сверточек, она развернула газету и подала Ване круто посоленный кусок черствого хлеба.
— Ты-то как сюда попала? Каким ветром тебя занесло? — спросил Ваня, вонзая в хлеб крепкие зубы.
— А как все. Народ глуп: все в кучу лезут, — неохотно ответила Чернавка. — А ты тоже любопытствуешь, — она не по-доброму засмеялась, — будто кавалер. Каждый норовит залезть к тебе в душу прямо с сапожищами, всякий допытывается: как, да почему, да по какой причине стала юбочки носить «некогда мужчине».
— Перестань! Противно слушать. Я тебя как человека спрашиваю, и ты мне как человеку отвечай. Ненавижу я их, этих твоих клиентов!
— Как попала? Очень просто — как все, не от хорошей жизни. Отца деникинцы под Курском застрелили, мать от тифа в прошлом году померла. Вот я и осталась старшей над семью братишками и сестренками. Работать негде, жить негде, а детей кормить надо. Ну и приходится шататься по Фонарному переулку взад-вперед и с дозволу Полундры ночевать в катакомбах. За это плачу ему. Многие дорожки приводят сюда: болезнь, несчастный случай, смерть кормильца.
— Кто он такой, этот Полундра, что все его боятся? — спросил Ваня, все больше и больше проникаясь к нему ненавистью.
— Сволочь он, контра, вот кто он такой. Советской власти зараз не до стариков немощных да беспризорной ребятни. Приюты и богадельни на замках — нет топлива. Вот он и пользуется моментом, захватил со своей бандой катакомбы и облагает всех бездомных налогом. Тут у нас есть одна, Лаурой зовут. Так она из двух чулков связала петлю, набросила ее на железный брус — может, ты обратил на него внимание в опочивальне Полундры, — да и повисла. Ее Полундра чуть теплой снял, приласкал тогда, она и растаяла, доверилась ему.
— Ты знаешь, он мне предложил остаться у него… Меня судить хотят, — признался Ваня.
— Судья — что плотник: что захочет, то и вырубит. Тут многие прячутся и от суда, и от милиции, и от чекистов. Место тут надежное, год с огнем ищи — не сыщешь.
Ход сузился, стал ниже, пришлось согнуться, чтобы не ушибить голову. Ваня устал, попросил:
— Давай отдохнем.
— За поворотом будет пещера. Там и прикорнем.
Они наткнулись на ворох тряпья, под которым зашевелилось что-то живое. Чернавка чиркнула спичкой, осветила грязное, жалкое личико девочки лет семи. Девочка в изнеможении прислонилась к мокрой стене и, чтобы обмануть голод, сосала оловянную пуговицу, пришитую к ее грязной, не по росту большой кацавейке, которая прикрывала все ее голое тельце с головы до пят.
— Вот и еще беда горькая, — жалостливо сказала Чернавка.
Саженей через сто проход выровнялся, снова можно было идти во весь рост. В темноте Ваня наступил на кого-то, попятился.
— Осторожней топчися, скотина! — благим матом завопил женский голос. — А то живо собью с копыт!
Помогая друг другу, перебрались через кучу спящих тел и пошли дальше.
Снова набрели на берлогу, битком набитую людьми, источавшими острый запах давно не мытых тел. Они спали на покатом полу впритык, прижатые друг к другу, как сельди в бочке. У входа, с хворостиной в ручонке, бодрствовал малолетний заморыш.
— Ты почему не спишь? — спросил его Ваня.
— Я дежурный. Люди спят, а я отгоняю крыс. Вчера одна тетя нажевала хлеба в соску, дала своему младенцу, а сама ушла на работу. Крысы сожрали соску, а мальчику обгрызли и губы, и нос, и уши! Хороший такой мальчик, я его знаю, он и родился тут. Когда он вырастет, как жить будет без ушей и носа?
Прошли дальше и увидели старуху крестьянку. Она спала сидя, уткнув седую голову в острые колени; пальцы ее, словно корни дерева, вцепились в землю. Где-то в боковом ходе истошно закричал человек, его, наверное, душил кошмар.
— Что же ты дома не ночуешь? — спросил Ваня, чувствуя на своей шее теплое дыхание девушки.
— Дома? — Чернавка захохотала. — Мой дом хуже могилы — семь аршин в длину, пять в высоту и пять в ширину. И ютятся в нем семеро детей мал мала меньше, да еще тетка-инвалид. Было у нас два фикуса в горшках, да не выдержали, зачахли без воздуха. Город разрушен, угол для спанья найти труднее, чем кусок хлеба. Все наше семейство клеит спичечные коробки, но разве коробками прокормишь такую ораву? Вот я и страдаю, одна за всех. Все, что выручу, отдаю им на хлеб. Так что ты меня не осуждай.