— Значит, купцом стал! Изменил пролетарскому делу, — нахмурив брови, сказал Ваня.
— Не купцом, а приказчиком. Но ты ведь тоже вроде как бы торгуешь. Дай-ка сюда книжку. — Кузинча взял из рук товарища книгу о Талейране, перелистал несколько страниц, всмотрелся в гравюры, изображающие генералов. — Наполеон, Кутузов, какой-то Фуше — герцог Отрантский. Одним словом — «шумел, горел пожар московский!». Книгу покупаю, держи. — И Кузинча подал Ване несколько засаленных ассигнаций: их хватило бы и на пшено, и на подсолнечное масло для кулеша.
— Чересчур много платишь, купец.
— Бери, бери, за такую книгу денег не жалко. Меня отец к грамоте приучает. Каждодневно заставляет вслух читать десяток страниц. Почитаю и про этого, как его, Талейрана, узнаю, что это за человек, чему у него поучиться можно.
Ваня присел рядом с дружком на корточки.
— Значит, пошел жить к отцу и окончательно переметнулся к буржуям. Торговцем заделался, — сказал Ваня с укоризной. — А бредил мировой революцией, паровозникам помогал махновцев крушить. Помнишь, слова какие произносил: свобода, пролетариат, классовая борьба!
— Упрекаешь. А того не знаешь, как осточертела мне моя квартира. И лавка, и граммофон, и чистая постель — все опротивело пуще горькой редьки. Раньше я был вольный, как птица, куда захотел, туда и полетел. А сейчас слышу: этого нельзя, того не делай, туда не ходи. Хуже, чем в тюрьме… С одной Вандой только и отвожу душу — помнишь мачеху-то мою? Она тоже томится, говорит: «Сунули меня в золотую клетку и дверку захлопнули». Тянет ее куда-то, мечется, места себе не находит, Даше завидует, жене механика Иванова: она, говорит, кровь свою за революцию пролила… Теперь знает, для чего живет… После обеда, когда батько дрыхнет, сядет рядом со мной, гладит по голове. И знаешь какие песни поет? Во какие!
И Кузинча запел:
Склонялась и шептала нежно:
«Люблю, люблю, мой друг, тебя;
Я слышу, едешь ты далеко
Прельщать других, а не меня.
А я останусь сиротою,
Век буду по тебе страдать.
Страданье горю не поможет,
Тебя мне больше не видать».
— Слова хорошие, — согласился Ваня. — Знаешь, Кузинча, — давай вместе поступим на работу. Мне это до зарезу надо. Мать померла, отец болен, приходится самому заботиться о себе и Шурке.
Решение пришло само собой, в одну минуту, раньше Ваня об этом даже не думал.
— А куда поступишь? Кругом безработица. Рук много, а работы нет на всех. Да и что мы умеем делать — собак ловить? Сиди и не рыпайся.
— Пойдем на биржу труда, все толком разузнаем, а там видно будет, — все так же решительно настаивал Ваня.
Подошел усач, в буденовке и красноармейской шинели, в кавалерийских сапогах на высоких подборах, с книжками под мышкой, спросил:
— Сколько за лампу просите, пацаны? — Поднял с земли пузатое стекло, подул на него, протер рукавом.
Кузинча бойко назвал сумму.
— Дороговато… А скинуть нельзя? Я ведь теперь студент. Жалования не получаю, кормлюсь со стипендии.
— Продаю по себестоимости. — Кузинча развел руками.
— Да у меня и денег таких не найдется. Откуда мне их взять? — Красноармеец зашарил по карманам. — А без лампы тоже не проживешь, какая учеба без света, ребята, сами небось школьники, понимать должны.
Столько денег и в самом деле не нашлось, и студент в придачу предложил кусок дурно пахнущего стирального мыла. Кузинча согласился и отдал лампу.
Через час съехавшиеся на базар крестьяне раскупили все лампы. Освободившись от товара, мальчики по льду отправились через реку к Благовещенскому собору, напротив которого стояло неуютное, похожее на тюрьму, серое здание биржи труда.
Робко вошли они в длинный полутемный коридор, забитый шумной толпой, едва различимой в махорочном дыму. Кругом разноголосица, ругань, детский плач. На скамьях и даже на полу в углах, наполняя помещение густым храпом, спали крестьяне в домотканых коричневых свитках; все они приехали из сел искать работу. Были здесь и беспризорники в лохмотьях, и мастеровой люд с поперечными пилами, фуганками и топорами, запрятанными в мешки. Под лестницей табором расположилась многочисленная цыганская семья; чернобородый цыган в плисовой малиновой жилетке сидел в центре, по-татарски скрестив ноги в рваных чеботах, а вокруг него ползали по грязному полу босые, полуголые цыганята.
На замусоренных подсолнуховой шелухой железных ступеньках трое нагловатых парней, окруженных любопытными, резались в очко. Банкомет с худым расцарапанным лицом, в разорванной до пупа рубахе, сквозь которую виднелась вытатуированная на теле русалка, рассказывал, как он на проспекте снял шубу с буржуя.
— Я вежливо прошу: «Раздевайте, папаша, ваш кафтан», а он поднимает руки и сдается мне в полон.
Слушатели одобрительно хихикали. Двое мужиков в аккуратных лаптях, словно лешие обросшие бородами, с завистью смотрели на банкомета. Такой нигде не пропадет, а они не то что работы, корки хлеба за день добыть не могут.
— Сцапали меня с этой шубой на толкучке и за нее пятый привод мне в уголовном розыске отметили, — небрежно, сквозь зубы, цедил слова банкомет, ловко тасуя замусоленные карты.
— Сбрось-ка мне, пахан, двойку тузов втемную, — попросил банкомета рыжеватый парень, явно рисующийся перед зрителями, ему вряд ли исполнилось семнадцать лет.
Мальчики с интересом потоптались возле картежников, словно погрелись у костра.
На лестницу поднялся юноша в чистенькой одежонке. На его бледном лице горели темные семитские глаза. Ни к кому не обращаясь, юноша спросил:
— Скажите, где тут помещается секция подростков?
Рыжеволосый, у которого на руках оказался перебор, театрально швырнул карты под ноги банкомету и встал перед юношей.
— А, новенький! Ну-ка скажи: муха.
— Зачем?
— Говори, дурак, я не стану бить.
Еврейский юноша печально оглянулся, словно прося защиты, и спросил тихо:
— За что меня бить?
— А вот за что. — И хулиган сбил юношу с ног зверским оттренированным ударом с потягом, когда удар скользит по всему лицу и бьет не только рука, а все тело, всей тяжестью.
— Дай ему, бей его, пусть знает наших! — закричали подростки со всех сторон.
Неожиданно перед хулиганами вырос Ваня, бледные губы его были сжаты, ноздри раздулись.
— За что ты ударил его?.. Он ведь тебя не трогал.
— А тебе что? Тоже захотел получить? Уйди, а то дюдюкну между глаз, и своих не узнаешь, — запетушился забияка, ошеломленный сопротивлением, и оглянулся на товарищей, продолжающих играть в карты.
Ваня схватил хулигана за роскошный чуб, с силой дернул его голову вниз, навстречу своему выброшенному кверху колену. Двойной удар пришелся в лицо, оно так и залилось кровью.
Тут же Ваню свалили на пол крепким ударом сзади, но он быстро, как кошка, вскочил на ноги. Рядом с ним со сжатыми кулаками, наклонив стриженую голову, стоял Кузинча. Он уже успел кого-то хватить по лицу.
— Отставить! — крикнул банкомет, подымаясь во весь рост, и, когда хулиганье расступилось, покровительственно изрек: — Обожаю бойцовых петухов. — Небрежно подав Ване руку с серебряным перстнем на безымянном пальце, он представился: — Жорка Герцог, вождь этой банды. Беру вас, джентльмен, под свою опеку и клянусь — ни один волос не падет с вашей буйной головы. Вас и вашу свиту интересует секция подростков? Прошу взойти на второй этаж. Отрапортуйте мистеру Кулькову — мол, Герцог прислал, пускай предоставит вам подходящую работишку.
Отряхнувшись, словно петухи после драки, мальчики молча пропустили мимо себя двух пожилых санитаров, несущих носилки: на них лежала мертвая баба с раскрытыми глазами.
— Сидит себе в кутке и молчит, тронул ее за плечо, а она уже захолонула, — говорил санитарам мужик в лапоточках, семенивший рядом.