— Едут! Едут!
Игнат Светличный и Ванда поспешно вышли на Золотой шлях, на глазах всех поцеловали невестку и сына, осыпали их легким хмелем.
Из города в наемном автомобиле примчался Коробкин с сыном Николаем, привез картонку с двумя парами туфель: женскими на высоких каблуках — для невесты и желтыми мужскими — для жениха.
Критически оглядев невесту, Колька сказал Ване:
— Я бы никогда не женился на такой.
— Почему?
— У нее волосатые ноги.
Ваня улыбнулся. Неужели это может оказывать влияние на такие серьезные вещи, как любовь и женитьба?
Новобрачных посадили за стол в переднем углу, под образами. Справа и слева от них сели родители.
Хозяин, одетый в новую поддевку, рядом с собой посадил Ивана Даниловича Аксенова. После смерти Ильича, в дни ленинского набора в партию, ветеринар стал коммунистом. Он был единственным партийцем, посетившим лавочника в столь торжественный для него момент.
За столом тесно сидели качановские девчата, подруги Гальки, вразбивку с товарищами Кузинчи — Губатым, Жоркой Аношкиным и Вениамином Дымовым. Все трое — рабочие с паровозного завода.
Всем приглашенным не хватило места, и пришлось Ванде накрывать кухонный стол, делить гостей на два сорта. Кузинча услышал за тем столом свистящий шепот:
— Непорядок это, свадьбу справлять в жениховом доме.
— А где ты ее справишь, ежели на собачьем заводе у невесты заместо фатеры собачья конура?
Покусывая губы, Кузинча нахмурился. Крохотная сторожка утилизационного завода давно была притчей во языцех.
Старик Шульга, против ожидания, щедро одарил девчат, роздал им половину денег, вырученных от продажи облигаций. Таков обычай, который нельзя нарушать. Шульга был в новой рубахе, подпоясанной вязаным поясом, чувствовал себя смущенно и держался в сторонке, подальше от именитых горожан.
Ванда, преодолев скупость мужа, не пожалела денег, чтобы угодить гостям. Широкий стол прогибался под тяжестью мяса, рыбы, студня, яиц, икры, сыра; сверкали откупоренные бутылки дорогого вина с пестрыми этикетками.
Назар Гаврилович Федорец, тоже приглашенный лавочником, войдя в жарко натопленную горницу, с удовольствием читал вслух названия вин:
— «Мадера», «портвейн», «кагор», «шампанское», — брал в руки бутылки, разглядывал их на свет, прищелкивая языком.
Светличный, убедившись, что все уселись и нетерпеливо ждут команды, попросил гостей наполнить бокалы и, когда вино было разлито, произнес витиеватую речь, поздравил молодых, не удержался, съязвил:
— Ждали из заморья, а прибыла из задворья, — и тут же, спохватившись, закричал: — Горько!
Словно лесное эхо, по всему дому зарокотало:
— Горько, горько!
Пришлось молодым целоваться при всех, а люди все пили и все кричали: «Горько!»
Федорец встал за столом величественный, как пророк, и, подняв руку, установил тишину. На память он процитировал из Библии:
— И сотворил бог человека по образу своему, по образу божию сотворил его, мужчину и женщину, сотворил их. И благословил их бог, и сказал им бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею.
Через час, когда все изрядно захмелели, качановский гармонист, тонкостанный Жорка Аношкин, растянул мехи гармошки, девчата повыскакивали из-за стола и перебрались подальше от взрослых, на пустую, холодную веранду, в щели которой задувал пронзительный ветер. Начались танцы. Николай Коробкин пригласил Нину Калганову, закружился с нею в вальсе и забыл все на свете.
Двор и улицу заполнил народ. В окна заглядывали довольные, веселые лица. Бабы радовались Галькиной удаче. Она была счастлива, и счастье преобразило ее грубоватое лицо, сделало его прекрасным; мужики завидовали Кузинче. В летней кухне стояла конская цибарка с самогоном. Отец Жорки Аношкина — ломовик, друживший с Обмылком, черпал железной кружкой и потчевал каждого подходившего огненной влагой.
У собачьей будки стояла запряженная в сани и накрытая попоной лошадь Федорца, похрустывала сухим сеном. На улице детвора облепила длинный открытый «фиат», в котором прибыли Коробкины.
На дворе стемнело, и Ванда зажгла свечи, воткнутые в пшеничный каравай и кувшины, доверху наполненные зерном.
Волосатый, похожий на бога Саваофа, подвыпивший Шульга, поглаживая огромными ладонями седую голову, смазанную деревянным маслом, отважился сказать Светличному:
— Игнат, кто бы мог подумать, что мы с тобой станем сватами, что моя вековуха наречется твоей невесткой и будет как равная сидеть за одним столом с Коробкиным и Федорцом!
Лавочник отвечал неопределенно:
— Неисповедимы пути господни. — Он презирал голоштанного сторожа и хотел отделаться от его излияний.
— Дочку замуж выдать — не пирог испечь, — хвастался Шульга и приставал: — Давай, друг любезный, дербалызнем по баночке.
В углу горницы у несгораемой кассы Назар Гаврилович, размахивая ручищами, доказывал Коробкину, что песенка Троцкого спета и Сталин скоро вышибет его из Политбюро.
Ванда проворно убирала со стола остатки закусок, стаканы, бутылки, сменила облитую вином скатерть чистой, внесла из кухни теплые пироги, вазочки с вареньем и медом, пригласила гостей к чаю. Шульга приволок из кухни огромный кипящий самовар.
Выпив стакан крепкого чая, Кузинча неожиданно поднялся, сказал:
— Спасибо за все родителям и гостям, нам пора ехать, — и в доказательство вынул из верхнего кармана пиджака железнодорожные билеты с дырочками посредине.
— Как это ехать, куда ехать? — удивился старший Коробкин. — Пригласил на свадьбу — и ехать? Любите вы, молодежь, разводить всякие антимонии.
— Да вот, получается, что он блудный сын, покидает престарелых родителев, катит в Донбасс, на заработки, будто я не способен прохарчевать его с молодой супругой, — пожаловался Светличный.
— Как — в Донбасс? — в один голос спросили Коробкин и Федорец. — А лавка!
— Но я его уважу, на всю жизнь уважу. Вот здеся, в каменном доме своем, при всем честном народе объявляю волю мою, — встав во весь рост, торжественно произнес Светличный; ветеринар отметил, что венок седины, обрамляющий лысину Обмылка, стал за это время посветлей и пожиже. — После смерти моей и моей супруги все свое движимое и недвижимое имущество, и весь капитал свой, и лавку со всеми товарами завещаю сыну моему Ивану, прозванному по глупости друзей его Кузинчой. Об этой воле моей составлено завещание и заверено, как положено, нотариусом Нахимсоном, проживающим на Знаменской улице в собственном доме. Но это еще не все. Я жалую тебе, Ваня, сей момент сто тысяч рублей золотом.
— Какие сто тысяч? — сорвался с места Федорец, и круглые желтые глаза его заблестели. — Откуда у тебя такие скаженные гро́ши?
— А вот откуда. — Светличный торжественно вынул из синей купеческой поддевки газету с колонками цифр последнего тиража. — Тимофей Трофимович, ты среди нас самый образованный, погляди, какой тут номер припал на сто тысяч.
Коробкин поспешно взял газету и, насадив на тонкий длинный нос золотое пенсне, назвал номер.
— А теперь назови номер этой облигации и скажи, прав я или неправ. — Светличный подал ему облигацию.
— Она! Выиграла сто тысяч! — застонал торговец обувью, лоб его покрылся испариной.
— Не может быть, не верю! — завопил Федорец, схватил облигацию и газету, долго сверял номера, с надсадой признал: — Действительно выиграла!
Колька Коробкин отбросил янтарные четки, с которыми не расставался весь вечер, хищно протянул дрожащие пальцы с длинными ногтями и попросил задыхаясь:
— Дайте мне поглядеть.
Облигация переходила из рук в руки, и все убеждались, что на нее пал выигрыш в сто тысяч рублей.
— Так вот, я дарю тебе, Ваня, эти сто тысяч. Имея такой капитал, зачем тебе, как батраку, плестись в Донбасс на заработки? Ты мое чадо, мой единый наследник, — словно пьяный, лепетал Обмылок, передавая сыну облигацию. — На, возьми, и знай отцовскую доброту, любовь нашу.
Кузинча взял облигацию без всякого трепета, словно то была обыкновенная бумажка. Все, отрезвев, молча смотрели на него, ждали, что он скажет.