Что до Клоди, то француженка тонко использует свое женское обаяние...
Пока у них идет утонченно-интеллектуальная беседа о французских импрессионистах и гармонии красок и звуков, и еще о всяком таком, за которое не раз бы Геринг хватался за свой пистолет, у нас с ребятами созревает еще один план наладить связь с бараком смертников.
Уходя, товарищи молча прощаются с Клоди благодарными взглядами.
Вытянувшись в свой длинный рост и приложив два пальца к пилотке, так же молча прощается с Клоди унтер фон Затц.
*
Ночь — без сна.
Распутываю клубок своих двух жизней.
Теперь я знаю, сколько лет в одном таком году — от ноября сорок первого до ноября сорок второго.
*
Пасха.
Всё утро таскаем скамейки из бараков.
Торжественная месса.
Маркиза де Лоттвиль — в черном глухом платье, Клоди — в черной вуали, наш «Проспект юных» — в черных пелеринках...
Священники — с тюремными повязками на рукавах своих черных сутан.
Заложники.
В стороне, отдельно от заключенных, скучились солдаты гарнизона.
Под усиленным конвоем выводят смертников. Они закованы по двое. Ставят отдельно, в плотное кольцо вооруженных солдат.
Их немного — отсутствуют коммунисты.
Посередине плаца словно толстый паук — комендант лагеря.
Зондерфюрер...
Приведенные с воли два священника.
В сопровождении солдата, глядя в землю, старые кюре подходят к алтарю.
Заложники обнажают головы.
Снимают пилотки солдаты.
Обнажил свою голову комендант.
Зондерфюрер...
Тот самый, который отправил «пятьдесят» в барак смертников.
Братья во Христе...
В воздухе церковные песнопения.
На вышках у черного жерла пулеметов таращат глаза часовые.
*
Из барака смертников — белье!..
Его принесли нам два солдата: Вилли и Эрнст...
Оба — солдаты внутренней охраны нашего барака.
*
У Мари-Луиз в тюрьме «Сантэ» умерла мать.
*
Ночь.
Рядом на нарах ворочается в беспокойном сне Мари-Луиз. Она кричит, стонет, размахивает руками, кому-то угрожает. Я бужу ее.
Мари-Луиз просыпается в поту...
*
...Зовут как? Доминик зовут. Откуда ее? Из префектуры парижской полиции, из камеры предварительного заключения. Так сразу и сюда? А куда еще? Были ли допросы? Допрашивали ее? Еще чего не хватало...
За что арестовали? За то, что бошу морду набила. Пьяная была? Нет. Всегда трезвая морды им квасит.
Доминик восемнадцать лет, но выглядит она старше. Большеглазая, огненно-рыжая, голос грубый, движения резки. На лице из-под густо налепленного слоя розового крема проступают чудовищные кровоподтеки.
В бараке Доминик приняли неласково, и Сюзанн привела ее к нам в камеру.
А можно ей занять место вот тут, на сдвинутых нарах? Нет? Тут нельзя, тут занято? Да, тут занято. Может быть, наверху можно? Надо спросить Жизель, может быть, она захочет поменяться.
— Эй, ты там, Жизель, не уступишь место?
Так нехорошо? Она не будет больше. Она будет отвыкать. Честное слово, будет отвыкать, только пусть Жизель ей уступит место. Может быть, ей сразу не отвыкнуть, всё-таки она будет стараться.
Хитровато улыбнулась, и лицо ее вдруг осветилось и стало совсем юным и по-детски привлекательным.
Доминик — бретонка. В Бретани, в рыбачьем поселке у нее мать и дед, старый моряк; отца у Доминик убили в дни разгрома армии. А еще у Доминик есть маленькие сестры Мими и Солянж и крошка Дэдэ, которому и года нет, и нищета, потому что «пока фрицы висят темной тенью над бедной Францией, будет нищета, тысяча чертей!» Так говорит дед, старый бретонец.
И Доминик поехала в Париж на поиски работы, а в Париже солдаты, много немецких солдат. Они есть, правда, и в Бретани, но в Бретани старый моряк, а «дедушка — он сердитый. Святая Мадонна!.. Убьет».
*
Отправили смертникам очередную партию постиранного белья.
Морисон найдет последний выпуск нашей подпольной газеты «Радио-Москва».
*
Господи боже, до чего трудно! И страшно.
За них. За себя. За всех.
*
Доминик, свесив голову с верхнего яруса, кричит на всю камеру:
— Марина, эй, Марина, это правда, что в твоей стране борделей нету?.. Как это можно, чтоб страна без борделей... Не хвастаешь?
И в большущих глазах столько еще детской непосредственности, что даже ее вульгарность на этот раз не бесит.
Между прочим, вульгарность Доминик, как мы стали подмечать, — это напускное.
*
По утрам в паре с Доминик мы ходим на кухню — перебирать гнилые овощи, и, прежде чем ступить на тропинку, я останавливаюсь у поворота, откуда нам виден барак смертников, и здороваюсь с ними, и они мне машут в ответ из-за своих решеток. Белыми пятнами выступают прильнувшие к решеткам лица.
*
Отправка в Германию. Отправляют тысячу мужчин и триста женщин.
Дай-то бог, чтоб последняя.
А может быть, к утру передумают? Отложат? Отменят? Может быть, союзники... Должны же они когда-нибудь... Союзники же, черт их побери!
Вывели на пустырь. Всех — на пустырь. Построили. Мужчин. Длинный ряд.
Потом нас, женщин.
— Названным — выходить. Становиться по порядку с левой стороны.
Жаклин... Жизель... Иветт... Терез... друзья... верные друзья.
Тетушку Франсуаз!
Вышла из рядов, оглянулась на зондерфюрера:
— В мои шестьдесят пять лет бороться за честь своей родины наравне с молодыми — это немало...
— Браво!
Браво, тетушка Франсуаз!..
*
Чуть брезжит рассвет. На пустырь въезжают автобусы.
Обыкновенные парижские автобусы...
Над лагерем стоит гул голосов. Поем. «Карманьолу» сменяет «La jeune garde» — «Комсомольская». «Бандьера росса».
Орут тюремщики.
Посадка начинается. Из автобусов понеслось:
— Да здравствует Франция!..
— ...Свободная и Независимая!..
— ...Советский Союз...
Из барака смертников:
— Красной Армии — слава!
Солдаты хватаются за пистолеты... Загоняют в машины... торопят...
Всё! Дверцы захлопнулись. Автобусы трогаются. Грозно зазвучала над лагерем «Марсельеза»! Приглушенная, она вырывается и из автобусов. Медленно, одна за другой, поползли машины длинной цепочкой между двумя рядами бараков за проволоку.
«...ce n’est qu’un au revoir, mes soeurs! Oui, ce n’est qu’un au revoir...» — «Это только до свиданья, мои сестры! Да, это только до свиданья...» — несется из запертых машин...
Думаю о Жано, о Сергее Кирилловиче, Девятникове... Мадлен... Что с ними? Ничего не знаю. Только бы живы...
*
В сопровождении Эрнста — на мужской двор перебирать гнилые листья капусты — меня, Мари-Луиз и Доминик.
Сидим на ящиках посреди пустыря. Копаемся в гнили, болтаем почему-то о марках автомобилей, — автомобилей, которых никогда у нас не было.
Мои ноги в дырявых эспадрильях ощущают теплую землю.
Солнце. Голубое, невыносимо прекрасное небо.
Я закрываю глаза...
Рауль и Жюльен подвозят тележки с капустными листьями. Они катят свою тележку долго...
Альбер и Эдгар разгружают тележки. Парни не торопятся.
Разгружают, болтают, перебрасываются с нами шуткой, с Доминик понимающе обмениваются взглядом.
Сочные реплики Доминик.
Взрывы смеха.
Еще реплика Доминик.
Парни, смущенно поглядев в нашу с Мари-Луиз сторону, сдержанно улыбаются.
Доминик, взглянув на меня, хлопает себя ладонью по губам:
— Осечка. Больше не буду.
Разгружают тележки долго. Возят тележки долго.
Парни не торопятся. Никто не торопится.
Солнце. Невыносимо прекрасное небо.
Еще тележка. Ее прикатил Лемерсье.
Я откидываю со лба волосы... Я подбираю свои ноги в стоптанных эспадрильях...
Он стоит около моего ящика, совсем рядом. Скользнул взглядом по моему рукаву...
Его белый лоб, тонкий нос с чуть заметной горбинкой, — горбинкой, за которую «в Лувр ставят», сказал бы Вадим.