Потом зайдем пообедать в «Добрую старую Нормандию»; там в эти часы прохладно и пусто. В зале чуть-чуть попахивает чесноком, и обед подает сама хозяйка, толстая и усатая нормандка, и, когда мы кончим, она принесет Вадиму счет, написанный мелом на грифельной доске.
Потом, обходя шумные бульвары, мы пойдем бродить по набережным Сены, всё время с толпой, но в то же время одни, — одни среди всех остальных. И я буду стараться, чтоб Вадим подольше не раскрывал «Пари суар», потому что, как только он заглянет в газету, на его лицо ляжет тень, и мне потом долго не отогнать ее. До чего же она портит людям жизнь, эта проклятая политика!
Ну, пришел Гитлер к власти, так ведь это же в Германии. Но Вадим говорит: «Хочешь ты или не хочешь, Маринка, а втянет и твою маленькую жизнь в этот круговорот политики. Как ни обороняйся...» На набережной Вольтера мы свернем в переулок и, купив по пути сандвичей, усталые пойдем домой, на бульвар Пастер.
А скоро поедем в Москву, в Россию.
И от мысли, что мы уедем из Парижа, покинем наш бульвар Пастер, милую нашу квартирку, внутри у меня щемит. Даже «ню» — барельеф над нашей парадной — «бесстыжую тетку», как назвал ее Ваня, — мне покидать жалко. Но так надо...
Знали бы они тут, что я замужем... Нет, лучше не надо. Скажу Мадлен. Только Мадлен. Знал бы Мартэн, что Вадим коммунист: «Агенты ГПУ! К себе пускай убираются! В Москву...» А Вадим бы и рад...
Если Мартэн узнает — уволит. Ну и пусть! Черт с ним, с Мартэном. Черт с ним, с шефом.
В коридоре зазвенела входная дверь. Мадлен. Можно не двигаться. Крякнуло... Черт, Матюрен!
Я крепче сомкнула на столе руки и, уткнув в них лицо, притворилась спящей. Я слышала, как полковник пошел по коридору, открыл мою дверь, идет ко мне... вплотную подошел... По спине у меня пробежала судорога.
И вдруг, к затылку моему... холодное, мокрое — губы!
Круто развернулась на винтовом табурете — бац! — по щеке его.
Полковник раскрыл рот и захлопал желто-серыми ресницами, и засопел. Потом повернулся и медленно пошел к двери.
На пороге стояла Мадлен. Она посторонилась.
— Старая свинья... — прошептала ему в спину Мадлен и пошла к раковине.
Деликатно не глядя в мою сторону, она сняла с гвоздика свой фартук и, открыв оба крана, стала сливать в раковину мочу из бутылок.
Я сидела, подперев ладонями щеки. Лицо у меня пылало.
И вдруг в передней звякнуло опять. Снова полковник! Постоял на пороге, пошел к Мадлен...
— Шеф еще не приходил?
— Нет, мсье, — сказала Мадлен не оборачиваясь.
Я уткнулась в окуляры.
Матюрен ходил по лаборатории взад и вперед. Ходил, поглаживая белесые усы на иссеченном синими прожилками лице. Его багровый загривок противно выпирал из-под туго накрахмаленного воротничка.
— Между прочим, мой постоянный бордель — в ваших краях, Мадлен, на Монмартре. Знаете, небольшой такой бордельчик в начале улицы Мучеников. Кстати, только этот и признаю.
Уткнувшись в микроскоп, я старалась не слушать.
— Я человек верный: с тех пор как ступил в этот храм наслаждений, ни одного четверга не пропустил, если не считать, конечно, четырех военных лет, когда меня не было в Париже. И представьте: даже день не меняю — четверг. Всегда по четвергам...
— Мсье хвастает, — сказала Мадлен.
— Слава богу, хвастать нет нужды.
— Помрете когда-нибудь в вашем борделе. От кровоизлияния в мозг.
Шеф дернул дверь:
— Привет, дорогой метр!
— Здравствуйте, дорогой друг. — Старик стоял, прислонясь спиной к моему столу.
— К Марине подбираетесь, — сказал шеф. — Бесполезное дело.
— Ха... Русские женщины... трава пресная...
— Истина, дорогой метр. Иногда я себя спрашиваю: с чего только у них дети берутся?
— Проще и милее нашей француженки нет на свете.
И пошли к дверям.
— У-уф, святая Мадонна! — вздохнула Мадлен и мгновенно закрыла краны.
— Мадемуазель Марина! Перерыв давно кончился! — крикнул вдруг за стеной Мартэн.
Я взглянула на часы: стрелка еще не сдвинулась с двойки.
— Стукните там Дюбуа. Пусть шевелится! Мадле-ен! В Пастеровский! Живо! Одна нога на Бастилии, другая на бульваре Пастер! Живо-живо-о!
Мадлен просияла. Мадлен любит выезжать «в город». «Вот бы мне в небольшую контору устроиться курьером, как мой Марсель. Только и дело ему, что по городу ездить. Позавидуешь...»
Марсель — это муж нашей «прекрасной Монмартруаз». Марсель был бы превосходным курьером, если бы не его неодолимая страсть к скачкам. «Это у меня вроде болезни, мадемуазель Марина. Ничего не могу с собой поделать. Сколько раз говорил себе: Марсель, будь благоразумен, на этот раз не надо! А ноги сами несут в Лоншан. И каждый же раз, как будто на верную лошадь ставишь, а подводит мерзавка!» Стоит только хозяевам послать Марселя за деньгами, как он тут же сворачивает в Лоншан — на верную лошадь ставить, Спустит всё до последнего сантима — и пропал. Ни в контору, ни домой. Через несколько дней явится к Мадлен: «Слово тебе даю, Мадо! В последний раз!»
Долго потом выплачивают хозяевам из тощих своих получек. И пока выплачивают, Марсель опять превосходный курьер. И он нежно любит свою Мадо. Всё-таки потихоньку ждет, когда хозяева немножко отойдут и опять пошлют его за деньгами, и тогда он нырнет в метро Сен-Жорж, и уж на этот раз отыграется. Теперь-то он знает, на какую лошадь ему ставить!
— Мадле-ен! — Это шеф.
— Иду-у...
Мгновение — и уже подкрашены щеки, и виртуозно подправлены голубые стрелы ресниц, и на красиво очерченный рот с чуть изогнутыми кверху краями ложится жирным слоем багрово-лиловая «Ночь Парижа», и повисает на шее рыжая лиса — летом и зимой, — «как у всякой приличной парижанки»...
Ни одна женщина в мире с таким шиком не накинет на плечи самые дорогие меха, как это делает со своей рыжей лисой наша Мадлен.
Перебросит ее этак непринужденно через плечо, пристегнет за лапы, закинет назад хвост, выпрямится, чуть поднимет гордо посаженную голову, повернется и этак, и так, и боком, и фасом... потопчется перед черным стеклом термостата, красивая, статная, и будто с плеч у нее свисает не жидкая рыжая лиса, а по меньшей мере соболя! И пока Мадлен вертится перед термостатным стеклом, я смотрю на нее и любуюсь ею.
«Если посадить нашу Монмартруаз в щелочной раствор, — сказал как-то Мартэн, — и жесткой щеткой ее продрать как следует, даю голову на отрез — до «Венеры Парижской» докопаешься! Еще похлеще будет, чем ваша Милосская...»
Глава девятнадцатая
Я приоткрыла оконце в кабинет шефа, чтобы взглянуть на часы.
— Я когда-нибудь посмотрю, куда это малышка стала бегать после работы, — сказал Мартэн и занес вторую ногу на стол.
— Не туда, куда вы, — сказала я впервые так смело и почувствовала, как краска залила мне лицо.
— Мала еще. У меня встречи — деловые.
— А в портфеле — ночная пижама и зубная щетка, — язвительно заметила мадам Ламбер, как всегда не отрываясь от машинки.
Шеф замахнулся и запустил ей в спину пресс-папье. Легкое, перламутровое, оно мягко шмякнулось о плиточный пол. Мадам Ламбер не обернулась и, только чуть втянув голову в плечи, продолжала стучать по клавишам.
Мартэн уселся поглубже, протянул поудобнее на столе ноги.
— Наша малышка только лицом не удалась, а в остальном девочка недурна, ножки одни чего сто́ят. Находка для Родена.
Я смотрела на него в упор.
— Есть в русской женщине какое-то особое очарование... азиатское...
— Вам недоступное, — сказала мадам Ламбер.
— Это с какой же стороны?
— Со всех.
— Гм. Это мы еще увидим. Пусть только подрастет. Верно, малыш?
Я захлопнула окошко.
На столе зазвонил телефон. Мадам Ламбер сняла трубку и сразу передала ее Мартэну.
— Немедленно выезжаем! — сказал шеф солидно.