Мы стояли на остановке. Ждали моего автобуса.
Слева, со стороны Монпарнасского вокзала, лезла на солнце туча, но солнце еще было. Стало накрапывать.
Вадим сказал:
— Я с вокзала позвоню тебе.
— Хорошо, Вадим.
Автобуса всё не было. Туча поползла, закрыла солнце. Упали крупные капли дождя и... полило. Всё сразу стало серым и черным, начиналась гроза. Вадим обнял меня за плечи, прижал к себе. Стали под карниз дома.
Вода хлестала по тротуару, и кривые молнии, как ножи, резали черное небо и втыкались в землю. Грохотал гром. Вадим провел рукой по моим волосам:
— Боишься?
— Нет.
От его руки пахло табаком «Скафеляти» и дождем.
Из-за угла вынырнул автобус.
— До свидания, Мариш.
— До свидания, Вадим, любимый.
Я вскочила на площадку. Толпа разъединила нас.
— Марина, я провожу. Я поеду с тобой...
— Не надо, Вадим,
Я стояла на площадке. Вадим ухватился за перила. Взял мою руку.
Автобус тронулся. Вадим пошел рядом.
— Марина, я провожу.
— Нет. Не надо.
Автобус набирал скорость, рванул. Вадим крепко сжал мою руку и выпустил. Сделал еще несколько шагов и ступил на тротуар.
Я зажмурилась. Вцепилась пальцами в перила. Они были деревянные и очень мокрые. С крыши автобуса стекала вода. На руки мне падали холодные капли.
Когда я открыла глаза, автобус был уже далеко. Я искала глазами Вадима. В просветах густого автомобильного потока я увидела его. Вадим стоял на тротуаре и смотрел на уходящий автобус, и мы поминутно теряли друг друга, и вновь находили, и снова теряли.
Мы всё реже находили друг друга. Вадим появился, исчез, опять вижу, и еще... еще... мелькнул... доля секунды, и — нет... нет... нет...
Автобус вырвался из гущи автомобилей и свернул в боковую улицу. Мостовая была мокрая. Автобус заносило вбок. С запада дул ветер и наметал тучи. Над Парижем низко нависло темное небо.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Год тысяча девятьсот сороковой
Июнь
...Говорят, генерал Вейган не подпустит немцев к Парижу...
Говорят, что у генерала Вейгана есть какой-то свой план...
Говорят, Париж будет объявлен открытым городом...
Говорят... Говорят... Говорят...
По улицам столицы течет сплошной поток беженцев: несметные толпы движутся с востока и севера через Париж. Легковые и грузовые автомобили, набитые людьми и скарбом. Люди запыленные, усталые, мрачные. И парижане тоже бросают Париж. Уезжают — в поездах, на крышах поездов, на велосипедах, уходят пешком с рюкзаками, с малышами, тащат на себе багаж. Уходят. Куда? На запад. На юг. За толпой, туда, куда все, а в общем — куда глаза глядят.
Паника. Паника неотвратимо нарастает, безропотная, безмолвная.
Правительство бросило столицу...
*
Париж объявлен открытым городом.
*
Иностранные посольства следуют за правительством в Бордо.
*
Советское посольство отбыло в Бордо.
*
Иностранные консульства остаются в Париже.
*
Советское консульство остается в Париже, и я никуда не уеду. Моя виза придет в Париж. Я успею еще уехать. Пешком пойду. Вадим меня ждет.
*
Паника и отчаяние. Кажется, вся Франция, истекая людьми, тронулась.
Почему дают гибнуть Франции?! Парижу?! Никто не придет на помощь?! Почему? Неужели так и дадут погибнуть?!
Трудно осмыслить, понять. Непосильно.
*
Я перешла жить в мансарду богатого дома на бульваре Пор-Ройяль. Папаша Анри устроил через знакомого консьержа, Комната «sous les toits de Paris» — «под крышами Парижа» — ничья: предназначена для прислуги. Мое третье жилье с того утра, как расстались с Вадимом, и с того дня, как распустили партию и начались облавы и аресты. Тогда же я ушла из комбината, и Мадлен нашла мне работу в небольшой частной лаборатории улице Вожирар, где она вечерами убирала. Хозяева — старик аптекарь месье Бартелеми с женой — ни о чем меня не спрашивали, и я была благодарна им за это. К Мадлен привязалась. С Мадлен мне было спокойно.
Кроме Мадлен и папаши Анри, у меня теперь нет никого, Сергей Кириллович в глубоком подполье — «где-то во Франции», и связь с ним — через папашу Анри; связь очень сложная. Жано мобилизовали еще в тридцать девятом, и Луи. Маринуют их на «линии Мажино». Офицеры... Степана Гавриловича совсем потеряла. Никаких следов.
Каждый вечер к шести часам Мадлен приходит на улицу Вожирар, и я жду, когда она кончит уборку, чтоб нам вместе пойти обедать. Мы идем на улицу Расина, в наш постоянный ресторанчик, и, проглотив наспех немудреный наш обед, идем бродить по набережным Сены.
Мадлен, как я, теперь тоже не спешит никуда. Марсель в армии. Все в армии. И Мартэн, бывший мой шеф, и химик Дюбуа тоже. Всех мобилизовали. Девушки теперь на их месте.
Мне хорошо с Мадлен. Идет рядом, постукивает по асфальту деревянными подошвами, милая, чуть насмешливая, что-то тихо напевает. Иногда, желая перебить грустное настроение, вспомнит что-нибудь смешное про Мартэна и мельком сбоку взглянет на меня вопросительно, нежно-настороженно, как это делают обычно любящие близкие с тяжелобольными.
*
Не знаю, как прошел этот год.
Он прошел.
*
...Дорога на Париж открыта!..
Немцы подходят к Парижу!..
Ни единого выстрела не слышно. Париж сдают без боя.
*
В вестибюле консьержка сжимает голову руками: «Всё пропало, теперь мы немецкие!..»
Конец Парижа?! Франции?! Падение?..
*
Папаша Анри успокаивает: «В четырнадцатом, накануне Марны, ведь то же было, думали — всё пропало. Но мы же французы...»
*
Ко мне пришла Мадлен. Мадо пришла с Монмартра пешком. Метро безмолвствует. Нет автобусов. Нет такси. Парижский транспорт отправлен с правительственными учреждениями на юг.
Париж без такси. Без газет. Без радио. Без транспорта. Без людей. Улицы мертвы.
По улицам бродят брошенные собаки — породистые, худые; сиамские и персидские кошки лазают по крышам.
На стенах домов наклеены белые листки-уведомления: убежавшее правительство сообщает, что Париж объявлен открытым городом, и предлагает парижанам оставаться на местах и сохранять спокойствие.
*
«У нас есть армия, у нас правительство... Французы не допустят боша в Париж, — говорит мне старик Бартелеми, — в прошлую войну тоже... были на подступах к Парижу...»
*
Мы идем с Мадлен к площади Обсерватории, потом сворачиваем на бульвар Сен-Мишель. На углу улицы Суфло наш студенческий ресторан «У Жюльена» закрыт. И кафе-брассери напротив — тоже. Огромная его терраса пустынна: столики, кадки с олеандрами убраны, «Кафе де ля Сорбонн» закрыто. Обувной магазин «У Рауля» на замке.
В дверях бакалейной лавки стоит бледный хозяин с трясущейся нижней челюстью, просит: «Берите! Берите всё! Сахар, кофе, шоколад, чай, всё, всё, что в лавке, берите! Пусть не останется бошу...»
Мадлен машет рукой. Мы идем мимо. Редкие прохожие, как мы, идут мимо. Сгущаются сумерки.
Мы идем вдоль Сены. Ее притихшие набережные безлюдны. Мы бредем к Лувру. К Тюильри...
Пустыня безлюдных улиц. Пустыня безлюдных домов. Тишина. Мертво. Дома, как скалы, стоят черные, безглазые. Город молчит. Безлюдье.
Неправдоподобная, жуткая тишина.
Идем с Мадо молча.
Теперь, когда нет шума и запахов бензина и выхлопов, и тишина, я остро воспринимаю самые легкие звуки и запахи, — запахи Сены, асфальта, каштанов, Парижа. Я проникаюсь его волнующей красотой. В тишине и безлюдье выступает еще ярче великолепие его. Никогда еще Париж не был так прекрасен. Притихший, он как бы с одинаковым презрением взирал на тех, кто его бросал, и на тех, кто собирался им овладеть.
Париж, город юности моей...
— Буржуазия моего времени, при всем своем свинстве, защищала свою родину от немцев, — говорит мне папаша Анри, — защищала, а не пихала ее бошам в руки. А сегодняшняя сволочь отдала им... бошам, бошам Францию!..