Мы поравнялись с тюрьмой, и я громко прочитала над воротами потускневшее: «Свобода. Равенство. Братство».
— Братство... Свобода... Постой! — сказал Жано, задержав шаг. Мы остановились. — Где это они ее тут устанавливают?
— Что устанавливают?
— Гильотину. Где-то здесь. — Он посмотрел вокруг.
— Думаешь, тут? На самом бульваре?
Мы вглядывались в массивные темные ворота, запертые наглухо, как будто видели их впервые. За ними были видны красная крыша тюрьмы и верхушки узеньких окошечек, захваченных железными прутьями. В окошечках было темно, и вокруг стояла густая и тревожная тишина. Казалось, вот-вот раздастся перестук молотков, появится черный цилиндр Дейблера, палач протянет руку в белой перчатке, опустит топор гильотины, и в корзину покатится голова...
— Пойдем отсюда, — сказала я шепотом.
— Подожди.
Он всматривался в темные окна.
— Знаешь, Марина, смерть — это страшно, и всё-таки есть вещи поважнее жизни. Есть такое, ради чего не жаль умереть. Я часто думаю об этом в последнее время.
— Дороже жизни? Что?
— То, ради чего я вступил в комсомол.
Жано крепко взял меня за локоть, и мы пошли, не оглядываясь.
Мы шли, молча глядя перед собой. Миновали тюрьму. И не знаю, что́ это было — позднее безлюдье улицы, или разговоры о гильотине, или ночь... но на душе было беспокойно.
— Испоганили хорошую улицу... — сказал Жано, обернувшись.
Мы ускорили шаг.
Глава шестая
Так проходила моя зима. Зима тысяча девятьсот тридцать третьего года. В постоянном страхе за завтрашний день, в постоянной думе о бабушке, в борьбе с адовой химией, которую никак было не втиснуть в меня. Каждый новый день убеждал, что жизнь — это труд. И я трудилась. Жила и любила эту жизнь, любила Париж, Латинский квартал, друзей; любила наши встречи, наши споры, даже наши ссоры...
Зима как будто отступила, и всё вокруг становилось похоже на весну, и хорошо было ранним утром бежать в Латинский квартал, вдыхая весенний воздух и отгоняя ночную усталость. Я трудилась на совесть, и всегда у меня было такое чувство, как будто кто-то подгоняет меня и мне нельзя останавливаться.
В тот день я сдала зачет по физической химии и, твердо поверив в себя, решила сразу же засесть за органическую.
Вечером я принялась за оставленные на время конверты. Было уже очень поздно, когда я почувствовала, что меня просто мутит от них. Усталость обрушилась на меня, и я хотела лишь одного — спать.
Я пошла за перегородку, открыла оба крана, и вода полилась в умывальник. Раздеваясь, я глядела в зеркало. И видела мертвенно-бледное лицо, тонкую шею с выступающими ключицами, узкие, почти совсем еще детские плечи. Я отвернулась. Едва нырнув под одеяло, заснула.
Проснулась я оттого, что кто-то включил свет. В комнату вошла Тася. Она бросила на стол свой портфель и села в кресло. Я с трудом открыла глаза и опять закрыла:
— Где ты ходишь... третий час...
— Маринка, не спи! Сдала? Физическую химию сдала? Ну, не спи же!
Усевшись на кровать, Тася легонько погладила меня по лицу. Было приятно чувствовать на щеке Тасину мягкую ладонь.
— Маринка, мы в Шартр ездили... Были на «Фаусте». Слышишь? Ну, проснись скорее. Зачет сдала? Ну, открой же глаза, Маринка... У Прокопа ужинали...
— С кем? — Я открыла глаза, уставилась на Тасю.
— С советскими инженерами!
— С какими советскими?
— Из Москвы. В Америку едут.
— А ты?.. При чем тут ты?
— Позвали.
— Кто?
— Торгпредство. Переводчиков не хватало. Студент знакомый порекомендовал меня.
— И ты показала им Париж?
— И Шартр.
— Шартрский собор понравился?
— Понравился.
— Расскажи мне про советских инженеров. Какие они?
— В них есть что-то общее с Костровым, — сказала Тася, немного подумав.
— Русские, — сказала я.
— Нет. Не только это.
— А что?
— Не знаю. Неуловимое что-то. А только до чего с ними легко, если б ты только знала! Как будто всю жизнь друзья.
— А с Костровым не так? — спросила я.
— И с Костровым.
— Познакомь.
— С Костровым?
— Да. Почему ты удивляешься?
— А знаешь, ему сколько? Двадцать девять!
— Ну и что? С Жано ведь подружился.
— Если тебе хочется, пожалуйста, — сказала Тася. — В Вадиме Андреевиче что-то есть от этих советских инженеров. Хоть разные они, а в чем-то очень одинаковые.
— Вот и интересно.
— Ну ладно, Костров — за мной, а теперь спи, — сказала Тася. Она соскочила с кровати и взяла свой портфель.
— Подожди. А что они строят, эти инженеры?
— Метро будут строить. В Москве. Андрей сказал.
— Кто это — Андрей?
— Главный у них. Постой, Маринка, ты сдавала сегодня?
— Сдала.
— Ну, видишь. Всё пойдет хорошо. Спи.
Глава седьмая
Теперь мы с Тасей встречались только поздно ночью. Целыми днями и вечерами она пропадала с советскими инженерами. Пропускала лекции, не готовилась к экзаменам. Возвращаясь ночью, заглядывала ко мне.
— Маринка, хорошо, что ты не спишь!
— Где были сегодня?
— В Версале.
— Понравилось?
— Андрей говорит, до сих пор никто еще не отважился повторить Версаль.
— Еще бы!
— Андрей считает, что Мансар неповторим...
— На то — француз! — не дала я ей досказать.
Тася улыбнулась. В другой бы раз обязательно стала со мной спорить. Но сейчас она была переполнена другим.
— Андрей говорит, в Париже каждый камень умно положен.
— А другие что говорят? Другие — ничего не говорят?
Тася покраснела.
— Хорошо мне с ними, Маринка! Будто каждое утро в Россию ухожу.
— А вечером во Францию возвращаешься? — подхватила я.
— Да, — сказала Тася, — на улицу Веронезе...
Я отлично понимала Тасино волнение. Я не хотела этого, но каким-то краешком оно трогало и меня.
* * *
У меня ничего не изменилось. Только теперь уже по-настоящему пришла весна, и было тепло, и на деревьях появились маленькие листочки, и лужайки в Люксембургском саду ярко зазеленели. И забурлил по-весеннему Латинский квартал. Близились экзамены. Дни мои были трудные, напряженные. Но, когда они кончались, я сразу же про них забывала, будто их и не было вовсе. Одни вечера: нарядный бульвар Сен-Мишель — наш студенческий Бульмиш, «Кафе де ля Сорбонн», где меня ожидали мои друзья Рене и Жозефин, Франсуаз и Луи и неизменный Жано. Мы пили кофе и ели теплые промасленные круасаны, потом шли в Люксембургский сад или бродили по Бульмишу до площади Обсерватории и обратно до площади Сен-Мишель; или переходили мост и шли на набережную Сены, за собором Нотр-Дам. Потом наши аристократы Луи и Франсуаз, подчиняясь домашнему распорядку — быть дома к определенному часу — отправлялись в свой фешенебельный район Этуаль, где жили оба, а мы вчетвером отправлялись чаще всего в библиотеку Сент-Женевьев, где у Жано всегда находилось какое-нибудь неотложное дело: то статью написать в студенческую газету, то листовку составить или приготовить доклад.
А мы с Рене и Жозефин набирали кучу разной литературы и просто читали. В эти вечерние часы Сент-Женевьев казалась мне удивительно уютной и приветливой в отличие от тех дней, когда я мучилась здесь над проклятыми формулами.
Я читала историю архитектуры Парижа, и последний роман Дюамеля, и стихи Вийона, и Верлена. В эти вечерние часы стены Сент-Женевьев исчезали для меня и вновь возвращались, только когда, скользнув тихо по столу, подскакивала ко мне записка Жано: «Кончай свой омлет!» И тогда мы выходили на угрюмую площадь Пантеон, немножко осоловелые. Первые несколько минут шли молча, всё равно куда. Вечера были теплые, и мы просто бродили по милым сердцу улочкам Латинского квартала.