Молодец Таська. Молодцы ребята. А Лешка-то. Нынешний академик. Недаром мы «профессором» его дразнили. Еще бы не профессор: очки! Бывало, пробуют мальчишки силы, так только и слышно Лешкино. «Очки! Очки! Мои очки!..» Лабораторию дома у себя собрал. Правда, в сарае, ну да все равно; ставил опыты, и бабушка Алевтина Ивановна все тревожилась: «Взорвет нас когда-нибудь Лешка-то наш! Не доведи господь...» Леша. Мое полудетское увлечение. Полудетская наша с Лешкой любовь...
Готовлю к сдаче историю партии. Новые, совсем новые слова, непривычные: материализм, идеализм... Идеализм, думала я раньше, концентрат лучших человеческих чувств. Коммунист — так было по-моему — настоящий идеалист. Выходит, нет. Путаница у меня была с материализмом и идеализмом.
Учусь. Работаю и учусь. Готовлю к сдаче историю французского языка. Трудно. На прошлой неделе сдала лексикологию. Психологию сдавала на французском. Принимавший у меня экзамен профессор отлично знает язык, попросил отвечать ему по-французски, сказал, приятно слушать настоящий парижский выговор. После экзамена мы долго с ним беседовали. Мне было интересно и почему-то радостно.
Васю зачислили в театр Оперы и балета. Готовят парня к поступлению в Московскую консерваторию. Паренек, которого так счастливо заметил Сергей Сергеевич, работал на фабрике чертежником.
Меня вызвали в милицию. Встревожилась. Прихожу, а мне вручают паспорт! Самый что ни на есть настоящий советский паспорт!..
Включила радио. Москва. Заседание кончалось «Интернационалом». Сердце наполнилось торжественным, широким восторгом. Я пела вместе с репродуктором: «C’est la lutte finale» — «Это есть наш последний...» Есть в этой музыке что-то такое, что заставляет глубже дышать, шире, размашистей двигаться.
Вчера вечером в библиотеке встретила Хорватову. Она обрадовалась. Я сказала, что у меня паспорт. Она улыбнулась. Пригласила в гости. «Приходите к нам, Марина Николаевна. Ребята о вас спрашивают», — «Выросли?» — «Большие. Приходите».
Живу в буре-мире, моем внутреннем. Попутно, усиленно, целеустремленно готовлю и сдаю экзамен за экзаменом. Приходится возобновлять в памяти грамматику, русскую и французскую. Мне не в новинку — еще бабушка втолковывала с ранних лет — все равно трудно. Перед каждым экзаменом бросает то в жар, то в холод. Но самое страшное — впереди: экзамены государственные.
Нужен диплом. Он должен быть, этот диплом.
Вчера до поздней ночи у Башиловых. Приехал брат Ольги Федоровны. Участник Отечественной войны. Весь вечер разговаривал со мной. Спрашивал мое впечатление о советском человеке. Мое впечатление? Не заискивает перед начальством. Люди здесь держатся на работе абсолютно независимо. Это меня поразило. И сейчас еще, нет-нет и приводит в какой-то восторг, что ли. Не привыкнуть никак. Ну вот, идет по двору наш Абдулаев, а с ним рядом монтер или плотник, или там слесарь, идет рядом с главным, с директором, а держится просто и так непринужденно, что не разберешь, кто — главный. В первое время просто останавливалась, смотрела вслед... Система не та? Вот уж поистине не та. Смогла бы я теперь там жить? Работать там? Нет. Теперь бы уже не смогла. Париж? Изобилие красивых вещей. Это-то верно. У парижан отличный вкус, и они производят изящные вещи. Более доступные и менее, и очень недоступные, но люди часто не испытывают от этого никакой радости. Знаю по себе...
Глава пятая
1953 год.
Когда на одной из подмосковных станций я вышла из вагона и увидела темные купола и кресты подмосковного монастыря, и в лиловой дали лесистый берег реки, и, когда вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из-за тучи и все заиграло в радостном свете, меня охватило давно не испытанное чувство радости. И чувство это возрастало во мне по мере того, как поезд приближался к Москве.
Москва оглушила меня столичным шумом, огнями, многолюдством. И я с робкой радостью думала, как хорошо, что в этом огромном городе у меня есть Елена Алексеевна.
Из верхних окон доносится приглушенная музыка. Передают фортепианный концерт. Во дворе не унимается ребятня, беззаботно залетают мухи и шмели в открытое окно. Сияет горячий день. В воздухе летучий настой липы.
Захотелось на улицу. Ходить по Москве. Просто так. Ищу ключи. Комната приятная, много книг — они стоят на полках, лежат на письменном столе, на стульях и даже на полу. Как у Вадима в мансарде на «Дёз-Авеню».
Около письменного стола висит фотография в деревянной рамке. На фотографии госпиталь, в котором работали в годы гражданской войны муж Елены Алексеевны и она, сестрой. Они совсем молодые, он высокий, в гимнастерке и фуражке со звездой, военный врач, а во втором ряду, среди сестер, она, тоненькая, в длинном платье, белом переднике и сестринской косынке, крепко охватывающей круглое миловидное лицо. До чего похожи с Тасей.
Вчера написали Тасе. Отправили оба письма в одном конверте. Какая она теперь, Тася? Тоже одна. Андрей погиб на фронте. Сразу в 41-м. Эх, Таська!..
Отправилась в музей Л. Н. Толстого. Волновалась, тихо стоя перед порожком затянутых шнуром дверей в низкий белый кабинет Льва Николаевича... Тот стол с маленькими поручнями, что так знаком по репродукциям с портрета Ге. Думала о том, как Он любил жизнь, как все время старался ее познать.
Я любила свою страну по книгам. Слушала ее песни — по радио, видела Ленинград, Неву, Волгу... на экране. И вот — в Москве. И у Самого. Хожу по паркету, где ходил Он. Смотрю на вещи, которых касались Его руки. Непостижимо.
Город на Волге. Сюда я переехала жить. Звуки постукивающих каблуков по асфальту доставляют мне физическое удовольствие. Радует Волга, самая что ни на есть реальная Волга, радует язык, тот русский язык, о котором сказал свои знаменитые слова Тургенев. Радуюсь самой себе и всему миру, как-то сразу забыв, что только что потерпела неудачу в устройстве на работу, забыв и о вчерашних еще трудностях с жильем. Чувствую себя в этом древнем городе так, словно меня перенесли в благословенный мир, где мне не остается ничего, как забыть все тяжкое и вернуться в мое первозданное.
Набережная. Волга... Чугунная решетка отделяет нарядный бульвар от сбегающего к реке поросшего сочно-зеленой травкой откоса. Над рекой ампирные особняки, солнечно-желтые с закругленными окнами и длинными балконами, перемежаются с трех- и четырехэтажными домами начала века.
У парадного подъезда, белоколонного, бывшего губернаторского дома-дворца, перечитала черные с золотыми буквами доски: «Партийная школа», «Библиотека Городского комитета партии». Иду по кленовой аллее вдоль решетки берегового откоса, мимо людей на скамейках в тени деревьев, и, когда кончились скамейки, долго еще стою у решетки и всматриваюсь в противоположный берег: светлый обрыв, темные сосны на нем, и среди них белые палатки пионерского лагеря, дети, играющие на берегу, красный лагерный флаг над поляной, плывущая по реке баржа...
Из зеленой копны кленов проступила белая колокольня, а рядом с ней на траве совершенно сувенирная белокаменная церквушка, увенчанная голубой в золотых звездах луковкой с крестом на ней. Вписанная в загустевшую синеву, она от этого кажется неестественно яркой. Вокруг никого. В тихой реке отражается сувенирная церковка. Прошла баржа. Вслед за баржей прошел нарядный, сверкающий белизной пароход. На воду набежала рябь. Колоколенку скорчило, и крест на куполе сломало.
Ярко зеленеет заречный берег, Легкий ветерок. От этой свежести и распахнутости дышится легко и свободно.
Под церковными стенами, покачнувшись, как бы застыли в падении кресты, гранитная плита косо выпирает, замшелая, осыпанная палой листвой, с едва различимой эпитафией. Пытаюсь прочитать остатки надписей: «...архимандрит Дионисий...», «...брат Макарий...», «..протоиерей Филарет...» — и общее для всех: «...раб божий».