И я говорю Мадо, что великий Лев Толстой сказал: «Ежели люди порочные связаны между собою и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое».
— Вот бы... — говорит Мадлен.
*
С Жано в «Ротонде». Монпарнас входит в свои берега. Здесь уже почти как было до сорокового. Только кое-где на стенах еще можно прочитать полустертое: «Победить или умереть!»
— «Теоретики» Сопротивления пробираются к власти, — говорит Жано. — Машину собирают потихоньку по старой схеме.
— Пойдет прежним ходом?
— Похоже, катимся к тысяча девятьсот тридцать девятому.
— Что-то было упущено... ты не думаешь, Жано?
— Да нет. Не беспокойся, какие бы трюки сегодняшние «теоретики» Сопротивления ни выкидывали, — победим мы. Семьдесят пять тысяч расстрелянных коммунистов не оттеснить в сторонку. Но только надо драться. Драться — и победим.
— Ты так уверен?
— Уверен.
— Почему?
— Потому что мы сильнее.
Жано верен себе.
Мы говорим о Луи. Опять и опять. О Рене...
Что-то вспомнили, и снова умолкли.
За углом, на узкой и древней улице — мастерская художника. Там были «модильянистые ню», — серовато-розовые обнаженные женщины с печальными лицами и обиженными глазами. И художник Антуан, милый художник Тони. Она и сейчас там, мастерская эта с мансардным окошком на парижские крыши. А художника Тони нет больше.
Куда ни кинь... боль.
— Жано, тут за углом... мастерская...
— Да-а... — тряхнул головой.
Я думаю о Лемерсье... Не знаю почему, но я еще не сказала Жано... Про Доминик ему рассказала, и про Рауля, и про Сюзи, и про всех, а про Лемерсье...
И сейчас вот решила... Я рассказываю Жано о парижском архитекторе Лемерсье... Я говорю Жано: «Я расскажу Вадиму. Жано, я всё расскажу Вадиму... Вот как оно бывает».
Жано гладил мою руку, зажал ее в своей.
— Стала жесткой, шершавой, — говорит Жано.
— И во мне всё тоже стало жестким, нет ее, былой нежности, Жано...
— Вернется. Всё вернется, Марина.
*
Ночью — разговор с Вадимом. Я перечитываю письма Вадима.
Они написаны в другом столетии. В другой жизни.
Как из отдушины пахну́ло и обдало давно забытым счастьем.
*
Утром — в Военной миссии!
В приемной людно — приходят, уходят.
Всё как обычно.
...В приотворенную дверь мне виден огромный кабинет, с огромным письменным столом и бронзовыми канделябрами.
Мне видно, как лейтенант складывает в папку бумаги, и медленно завязывает тесемки, и кладет папку в ящик стола, и запирает ящик, и встает из-за стола...
Я расстегиваю ворот...
Мои нервы так напряжены, как если бы вся моя жизнь была в руке этого лейтенанта.
Он идет в приемную, и я встаю...
*
Я еду в Россию!
В СССР!
Я покидаю тебя, Париж, город моей юности, моей любви.
Прощай...
*
Жизнь идет своей дорогой. Она всегда идет своей дорогой. Жизнь еще никогда не останавливалась. Она сто́ит того, чтобы быть прожитой.
К ПРИЧАЛУ
Глава первая
С Кириллом мы встретились почти сразу после освобождения Парижа. В то утро меня выписали из больницы, и я отправилась на улицу Гренель, 79, в Советское консульство. Еще шла война, дороги разбиты, с СССР не было постоянной связи.
Улицы только что освобожденного Парижа были непривычно пустынны, в воздухе тишина, густая, задумчивая тишина. Казалось, Париж, притаившись, прислушивается к шагам своих обитателей.
Я шла вверх по усыпанному сухими листьями бульвару Араго, потом по бульвару Пор-Руаяль. Сердце грустно и сладко щемило. Солнце припекало щеку. Легкий ветерок нес запахи Сены. Шурша шинами, катили по только что политому асфальту велосипеды: велосипеды двойные, велосипеды тройные, велосипеды с багажниками, с пассажирами — велотакси. Единственный в те первые дни после освобождения транспорт в Париже.
Вышла на площадь Обсерватуар, остановилась, тут начинался бульвар Сен-Мишель. Пустынный, без транспорта и без людей, он казался прозрачным, наш милый Буль-Миш.
Когда пересекла площадь, кто-то меня окликнул. Ко мне спешил Кирилл, ведя свой велосипед через дорогу. Я побежала ему навстречу. Мы обнялись.
— А я думал, ты в Москве!
— Нет. Не успела.
— Где же ты была? Где ты сейчас?
Крепко вжав пальцы в мое плечо, он вернул меня на тротуар, и мы пошли мимо кафе Клозери-де-Лиля, на бульвар Монпарнас.
— Давай-ка вон сюда, — он завернул руль велосипеда на террасу Ротонды.
Мы прошли мимо пустых столиков во второй зал и поднялись в ресторан.
— Не бойся, у меня талоны, — шепнул он мне.
Такой, как был. Огнеглазый, с продолговатым, матово-смуглым лицом, красивый. Улыбается, брови расходятся, и в лице, как и раньше, проступает что-то детское. Вот только лоб, высокий и чистый его лоб, прорезали морщинки. Их не было раньше, этих морщинок.
Мы сидели в полупустом зале и теперь уже спокойно рассказывали друг другу. Я узнала, что Андрей Николаевич, отец Кирилла, умер осенью сорок первого, в ту страшную осень сорок первого, когда немцы подступали к Москве. Сдало сердце. Произошло это вечером в половине девятого. Кто-то из соседей шел мимо и удивился, увидев старика сидящим на пороге. Обычно в эти часы он не выходил. Он не ответил на приветствие. Тронув старика за плечо, сосед понял, что тот мертв. Кирилла в Париже тогда не было, — его мобилизовали во французскую армию.
Он рассказал, что мастерской «Мадам Натали» больше нет. Работавших там русских парней мобилизовали во французскую армию. После разгрома ее во время финской войны кое-кто из них отправился к финнам на помощь, большинство же, как и он, Кирилл, сразу после 22 июня 1941-го пришли в ряды Сопротивления и до конца войны боролись с фашистами в отрядах Вольных стрелков и партизан бок о бок с французскими коммунистами. Он, Кирилл, первое время считал, что война между Германией и Францией ничего в его жизни не нарушит: то была война других. Для него она была ничьей. Отсиживался за линией Мажино и думал только о том, как ему удачнее выйти из игры. Потом игра кончилась.
— Так оно и было. А ты?
— И я.
— Постой, постой, а почему ты — из больницы? — Он вдруг встревожился.
— Об этом потом, — я старалась скрыть усталость.
— Подумать только, вчера еще смерть нам казалась не самым главным, — сказал он.
— Будто в прошлом веке.
— Между прочим, у меня сын, — помолчав, проговорил он и на лице его мелькнула улыбка, чуть-чуть застенчивая.
— Сын?! Вот тебе — и на! А жена?
— И жена.
— Француженка, русская?
— Жаклин.
— Любовь?
Он не ответил. Умолкла и я.
— Молчишь о чем? — спросил он.
— О том, что неплохо бы, чтоб...
— Была любовь? И Кирилл тоже так думает.
— И что еще думает Кирилл? — сказала я.
— Он рад тебя видеть.
Он раздавил в пепельнице сигарету и попросил счет.
— Поедем к нам, в консульство завтра. Филиппа посмотришь.
Я согласилась. Никто нигде меня не ждал, устала я. Усевшись поудобнее на велосипед, мы покатили.
Кирилл застопорил у чугунной ограды одного из тех особняков района Этуаль, к которым в прежние времена пешком подходить не полагалось.
И началось то, что французы называют «Un vrai cinema», а русские «настоящий цирк».
Едва я соскочила с велосипеда, как из ворот вышел парень и весело крикнул: «Здравствуй, Кирилл!» — «Здорово, Морис!» — улыбнулся Кирилл, протянул ему руль, и парень увел велосипед в ворота. Кирилл взял меня за руку и повел, онемевшую, за ограду в широко распахнувшуюся тяжеленную дверь, мимо застывшего в почтительном поклоне жирного в золотых галунах швейцара, кивнул ему: «Салют, Жильбер».
— Что за цирк? — спросила я, кивнув на лакея.