Меня захлестнуло что-то новое, незнакомое, и я не совсем еще понимала, что со мной происходит.
Я вслушивалась в слова «Интернационала». Его пели французы и итальянцы, испанцы и поляки, венгры, болгары, и румыны, и каждый — на своем языке. А рядом со мной звучал русский «Интернационал» — это пел Вадим Андреевич. Я никогда еще не слыхала «Интернационал» на русском и, силясь выделить голос Вадима Андреевича, напряженно вслушивалась в русские слова.
Когда кончился район, прилегающий к площади Насион, и мы миновали квартал Бастилии, я заметила, что людей тротуарах становится меньше, и чем дальше — всё меньше, и по мере того, как мы удалялись от Бастилии, безлюднее становилось на улицах, в кафе, в ресторанах. А дальше — совсем никого: ни на улицах, ни в окнах, ни на балконах.
— К центру подходим, — успел только сказать Вадим Андреевич, как вдруг над нами будто треснуло, в небо взметнулось: «На фонарь! Всех буржуа — на фонарь! На фонарь!..»
С грохотом и лязгом стали опускаться железные шторы магазинов, закрываться витрины, захлопываться окна. Мы шли по пустынным улицам, мимо запертых домов со слепыми окнами, а над нашими головами грозно звучало:
Вздернем! Вздернем! Вздернем!
Всех буржуа на фонари!..
Дрожите, буржуа!
Умрем иль победим!..
На перекрестке образовалась пробка, наша колонна остановилась, и мы с Вадимом Андреевичем ступили на тротуар.
Заглянули в переулок — переулок забит полицейскими: полицейские на грузовиках, полицейские на лошадях, на велосипедах. Тут и Республиканская гвардия в медных касках с конскими хвостами, тут и пожарные с насосами наготове...
Я посмотрела на Вадима Андреевича. Усмехнулся:
— Береженого бог бережет.
Еще издали мы увидели Кьяппа, префекта парижской полиции. Он стоял каменным изваянием на пригорке у самого входа на кладбище Пер-Лашез, возвышаясь над темной массой полицейских, густо облепивших кладбищенские ворота.
Мы вступили в ворота, как в туннель, и, пока шли между стенами неподвижных ажанов, коротконогий корсиканец Кьяпп всё стоял на пригорке, а десятки тысяч глоток выдыхали ему в лицо: «Кьяппа в тюрьму!! Кьяппа в тюрьму! На фонарь! На фонарь! В тюрьму! В тюрьму!..» Ажаны стояли недвижимо. Кьяпп деревянно улыбался.
— Улыбаться ему придется долго, пока не пройдут все семьдесят тысяч, — сказал Вадим Андреевич.
— Если за это время морду не своротит набок, — добавил Жежен.
Медленно продвигались по кладбищенской аллее к Стене расстрелянных, сплошь увешанной венками, багряной от цветов. У подножья — охапки красных роз.
Мы ускорили шаг. Увидели на трибуне ветеранов Коммуны, которых Вадим показывал мне на площади Насион. Мимо трибуны прошли быстро. Я крепко держалась за руку Вадима Андреевича. Я волновалась. Вадим Андреевич показал мне на трибуне Барбюса, Вайяна-Кутюрье, Мориса Тореза. Эхо унесло и принесло: «...Да здравствует... партия коммунистов... СССР... Красная Армия...»
Пройдя трибуну, толпа растеклась по кладбищу. Мы тоже пошли побродить среди надгробий. Оскар Уайльд... Шопен... Бальзак... Сара Бернар... Плиты... древние, черные, замшелые, наполовину ушедшие в землю, с едва различимым «Ci... git...» — «Здесь покоится...» Пятнадцатый век, шестнадцатый, восемнадцатый...
Прохладно, пахнет травой и цветами. В просветах между деревьями ложатся на дорогу солнечные полосы. Вадим Андреевич молча посасывает трубку.
— Вадим Андреевич...
— Что, Марина?
— Вы всегда были коммунистом?
Улыбнулся:
— Марина, коммунистами не рождаются.
— Я знаю. Я хотела спросить, давно ли.
— Я пришел в партию необычным путем — трудным и сложным. Пробовал было жить наблюдателем — не получилось.
— И Жано тоже всё зовет меня в Союз коммунистической молодежи, Мы с Жано друзья, навсегда.
— Хороший юноша. Слаженный, цельный парень.
Мы сели на чугунный диванчик под широким платаном, Вадим Андреевич продолжал курить. Я сбоку на него посматривала.
Не могу объяснить, что я чувствовала. Знаю только, что меня переполнило незнакомое прежде чувство, похожее на ликование. Никогда прежде со мной такого не было,
— Вадим Андреевич...
— Ну что, Марина?
— Вы были когда-нибудь счастливы?
— Был, много раз.
— Не-ет. Счастливы по-настоящему?
— Много раз, Марина.
— Вы не хотите меня понять... или не хотите со мной серьезно разговаривать...
Улыбнулся, взял мою руку, погладил и оставил в своей. И я вдруг почувствовала, что отныне вся целиком во власти этого человека...
Вечерело. Мы направились к выходу. Шли по длинной аллее. Сомкнутые кроны старых кленов скрывали небо. Солнце просачивалось сквозь листву, наполняя аллею золотисто-зеленым светом. Ничто не нарушало тишины в этом глухом уголке кладбища. Казалось — тишина эта стоит на всей земле. Мы шли молча. Самое простое слово уже не могло быть простым...
Демонстрация кончилась, и толпы людей двигались к выходу. У ворот мы попали в давку, и толпа медленно понесла нас к метро.
Вагон набит битком. Люди тесно прижаты друг к другу. Тускло светят пыльные электрические лампы, вагон покачивает в разные стороны, на старых стенах туннеля мелькают назойливые рекламы, и я по привычке читаю: «Дюбо... Дюбон... Дюбонне...»; «Пейте кока-кола...»; «Пейте аперитив Сензано...»; «Мойтесь только мылом Пальмолив...» На каждой станции люди выходят, и в вагоне становится свободнее. Нас прибило к противоположной двери. Я прислонилась к дребезжащим стеклам, Вадим Андреевич стал передо мной и, широко расставив свои длинные руки, упираясь ладонями в раму, ограждает меня от напирающей толпы. Наши глаза совсем близко. У Вадима Андреевича зеленоватые, нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого на свете. Я не выдерживаю его прямого взгляда и отвожу глаза в сторону. Я счастлива.
Глава четырнадцатая
Как не хватало мне Таси! Мне всё время хотелось говорить о Вадиме Андреевиче, о демонстрации, обо всем, чем был отмечен этот день. Но некому было. Говорить об этом Жано я не могла. Когда я вспоминала Жано, мне становилось грустно. Я не хотела делать больно Жано, но я ничего не могла. Это было сильнее меня.
Утром я понеслась в лабораторию раньше обычного. Как всегда, взлетела по лестнице, не переводя дыхания.
За барьером было пусто. Мадам Ламбер еще не пришла. Я вспомнила, что вчера она обедала с сестрой. После этих обедов с Клодин она являлась утром на работу как все, к девяти, а не раньше, как в остальные дни. И весь день бывала за машинкой вялая и сонная.
— Здравствуйте, Мадлен! — крикнула я из вестибюля.
— Здравствуйте, мадемуазель Марина!
Я взяла из шкафа свой халат и, не надевая его, устремилась в лабораторию — побыть с Мадлен, пока еще никого нет.
Мурлыча себе под нос песенку, Мадлен возила по полу влажной шваброй. Я уселась на табурет, положив халат на колени.
— Мадлен, вы ходите к Стене федератов? — выпалила я, еще не отдышавшись.
— Куда? — Мадлен остановилась посреди лаборатории.
— На Пер-Лашез, к Стене коммунаров.
— Не-ет...
— А Марсель?
— И Марсель не ходит.
— А я — да!
— Как! Правда, мадемуазель Марина?
— Правда. Вчера! С ячейкой завода Рено!
Мадлен стояла, уткнув подбородок в ручку швабры, и смотрела на меня так, будто в первый раз меня увидела,
— С коммунистами я.
— Ни к чему это! — буркнула Мадлен и, широко махнув шваброй, протянула по полу мокрую дорожку.
Мне стало обидно. Я попыталась рассказать, что видела и что чувствовала.
— Если б вы были вчера там! Каких я видела людей, Мадлен, если б вы только знали!