— Что вы ищете, сударь? — спросил меня хозяин. — Вы что-то потеряли?
— Но как же, — сказал я, отвечая не на вопрос хозяина, а своим мыслям, — как же вы решились сделать из этой комнаты обеденный зал?
— Почему бы и нет? А что, мне следовало поставить в ней кровать, как это было при моем предшественнике? Кровать здесь не нужна: мало кто из путешественников остается ночевать.
— Это немудрено после той трагедии, свидетелями которой стали эти стены…
— Ну вот, еще один! — проворчал сквозь зубы хозяин, даже не стараясь скрыть своего раздражения.
— Но как у вас, — продолжал я, — хватило смелости переехать в этот дом?
— Я не переезжал сюда, сударь. Этот дом всегда был моим.
— А кому он принадлежал до вас?
— Моему отцу.
— Значит, вы сын Кунца?
— Меня зовут не Кунц, меня зовут Ханц.
— Да, разумеется, вы сменили имя и правильно сделали.
— Я не менял имени и, хвала Господу, надеюсь, что мне никогда не придется этого делать.
"Понятно, — подумал я, — Вернер не пожелал…"
— Послушайте, сударь, давайте объяснимся, — сказал, обращаясь ко мне, Ханц.
— Я весьма рад, что вы предвосхитили мое желание; у меня не хватило бы смелости расспрашивать вас о подробностях событий, которые, похоже, задевают вас за живое, тогда как сейчас вы готовы рассказать мне все… Не так ли?
— Да, и я расскажу вам то, что рассказывал уже двадцать раз, сто раз, тысячу раз. Я открою вам то, что вот уже на протяжении пятнадцати лет заставляет страдать не только меня, но и мою супругу и что однажды, в конце концов, вынудит меня совершить какой-нибудь дурной поступок.
"А, вот они, угрызения совести!" — сказал я себе вполголоса.
— Ведь подобное надоедание, — с отчаянием в голосе продолжал он, — способно вывести из себя самого Кальвина. Не было тут ни двадцать четвертого февраля, ни Кунца, ни убийства; в этой гостинице путешественник может чувствовать себя так же спокойно, как дитя в чреве матери. И этому разбойнику, чьи действия стали причиной всего этого кошмара, это известно лучше, чем кому-либо, потому что он прожил здесь две недели.
— Кунцу?
— О Господи, нет! Говорю же вам, что на двадцать льё в округе здесь никогда не было ни одного человека по имени Кунц. Нет, я говорю об этом мерзавце, которого звали Вернер.
— Как! О поэте?
— Да, сударь, о поэте. Ведь именно так его все называют… Итак, сударь, поэт пришел к моему отцу, хотя было бы лучше ради его спокойствия в том мире и ради нашего в этом, чтобы он сломал себе шею, взбираясь на утес, по которому вам предстоит спускаться. Итак, он пришел к нам; это было в тысяча восемьсот тринадцатом году, но у меня все отложилось в памяти так, будто это случилось вчера: с виду вполне приличный, достойный человек; трудно было заподозрить, что он способен на что-либо дурное. И потому, когда он попросил у моего бедного отца позволения пожить у нас восемь — десять дней, отец не стал возражать, он лишь сказал ему:
"Проклятье! Вы будете чувствовать себя здесь не слишком удобно, ведь я могу поселить вас только в этой комнатушке".
Но у Вернера была своя цель, и он ответил:
"Меня это устраивает".
Итак, мы устроили его здесь, в этой комнате, где вы сейчас находитесь. Но нам следовало уже тогда кое о чем догадаться, ведь в первую же ночь он принялся громко разговаривать сам с собой, как сумасшедший. Мне пришло в голову, что он заболел; я встал с кровати, чтобы посмотреть в замочную скважину. Вид его был ужасен: бледный, с откинутыми назад волосами, с то застывшими, то блуждающими глазами; порой он замирал, словно статуя, а то вдруг принимался жестикулировать, как одержимый, и потом писал, писал… сплошные каракули, а это, понимаете ли, всегда является дурным знаком. Так продолжалось пятнадцать дней, а лучше сказать, пятнадцать ночей, поскольку днем он гулял вокруг дома. Я сопровождал его во время этих прогулок. Наконец, спустя две недели он нам заявил:
"Мои славные хозяева, я закончил, благодарю вас".
"Не стоит благодарности, — ответил мой отец. — Ведь, полагаю, я не слишком-то вам помог".
Затем он расплатился, причем, должен сказать, расплатился неплохо, и ушел.
Целый год мы о нем не слышали и жили спокойно. Но однажды утром, это было, помнится, в тысяча восемьсот пятнадцатом году, в гостиницу зашли два путешественника и внимательно осмотрелись по сторонам.
"Смотри-ка, — сказал один, — а вот и коса".
"Смотри-ка, — сказал другой, — а вот и нож".
Увидели же они отличную новую косу, которую я совсем недавно купил в Кандерштеге, и старый кухонный нож, уже негодный ни на что другое, кроме как колоть сахар. Он висел на гвозде рядом с дверью в маленькую комнату… Мы, я и мой отец, с удивлением смотрели на незнакомцев, как вдруг один из них подошел ко мне и спросил:
"Не правда ли, друг мой, ведь именно здесь двадцать четвертого февраля произошло это леденящее душу убийство?"
Мы с отцом замерли с глупым видом, ничего не понимая в происходящем.
"Какое убийство?" — спросил я.
"Убийство собственного сына, совершенное Кунцем".
Тогда я им ответил то же, что и вам минуту назад.
"Знаете ли вы господина Вернера?" — продолжил путешественник.
"Да, сударь. Это славный и вполне достойный человек, который года два назад, насколько я помню, прожил у нас две недели; у него был всего лишь один недостаток: он писал и разговаривал сам с собой ночи напролет вместо того, чтобы спать".
"Ну что ж, смотрите, друг мой, что он написал в стенах вашей гостиницы и о вашей гостинице".
И он дал нам тоненькую невзрачную книжонку, в названии которой стояло: "Двадцать четвертое февраля". Я не увидел в этом пока ничего дурного: двадцать четвертое февраля — обычный день, не хуже и не лучше остальных, и сказать мне было нечего; но не прочел я и тридцати страниц, как книга выпала у меня из рук. Там была грубая ложь, одна только ложь, и все это о нашей бедной гостинице, и только ради того, чтобы разорить ее несчастных хозяев. Если мы слишком дорого взяли с него за проживание, он мог бы нам сказать об этом, не правда ли? Мы ведь не какие-нибудь там нехристи, чтобы драть втридорога; но нет, он не сказал ни слова; он заплатил и даже прибавил чаевые, а затем, подлый притворщик, написал, что наш дом… Я просто содрогаюсь от такой мерзости, от такого гнусного обмана! Если сюда придет еще какой-нибудь поэт, если я встречу еще хоть кого-то из них или хоть один попадется мне в руки — о, он заплатит за клевету своего собрата!
— Так выходит, Вернер все выдумал и ничего этого не было?
— Ну, конечно, не было, вовсе не было!
И в знак возмущения хозяин затопал ногами.
— Что ж, теперь я понимаю, насколько вам должны были наскучить расспросы об этих событиях.
— Наскучить, сударь?! Скажите лучше… (Он вцепился обеими руками в свои волосы.) Скажите лучше… хотя, знаете, нет таких слов! Ведь все, кто приходят сюда, твердят нам одно и то же, все без исключения. Пока коса и нож оставались на своих местах, эти люди говорили:
"Смотри-ка, вот та самая коса и тот самый нож".
Но однажды отец снял их со стены, поскольку он уже не мог слышать этих слов. И тогда путешественники завели новую песню.
"А-а! — восклицали они. — Хозяева спрятали косу и нож, но вот она та самая комната".
— Черт возьми!
— Да-да, клянусь честью, так оно и есть. Ах, сударь, но ведь такое подтачивает сердце: из-за этой истории мой отец лет на десять раньше сошел в могилу. Слышать подобное о доме, где ты родился, слышать это от всех подряд, и так каждый Божий день, а порой и по два раза в день — кто же сможет это вынести! Я бы продал это заведение за сто экю! Да, я не отказываюсь от своих слов; хотите купить его за сто экю? Я отдаю вам его вместе с обстановкой, а сам ухожу прочь, чтобы никогда больше не слышать ни о Вернере, ни о Кунце, ни о косе, ни о ноже, ни о двадцать четвертом февраля, ни о чем таком.