— Чудь от земли силою питается, — шепнула старая ведунья. — Отними его от нее, они чахнуть и начинают.
И правда. Едва клетка оторвалась от земли и зависла в трех аршинах от оной, застонал чудь. Задергался, даже связанный. Никто и не чихнул от того даже. Коли дело, пленник рыпается? Зарычал чудь, начал клеть раскачивать. Воевода все это время наблюдавший за процессом заключения чуди под стражу, взял лук у стоящего рядом ратника. Стрелу накинул на тетиву, и по-простому сказал:
— Убивать и бить боле не будем, коли послужишь. Станешь рыпаться, укокошим в раз. Тебе решать, белоглазый!
— Самоцветов тебе надобно? — проскрипел чудь, по виду задыхаясь.
— Чего староста скажет, того и добудешь, — кивнул Драгомир, опуская лук.
Он очень хорошо умел сдерживать эмоции. Никто и не заметил, как в последний момент у него дрогнули кисти. Нервничал, стал быть. Боялся воевода силы звериной. Да и как тут не дергаться? Вырвись чудь белоглазая, пол деревни положит, не моргнет глазом, зараза паскудная. Было ль такое, когда? А кто ж его знает? Было, наверняка. Сказать попросту некому. Не спроста ж чудь такая сильная.
— Опусти клеть, — снова заговорил чудь, икая, словно сдерживая рвотные спазмы. — Я силу теряю. Коль вся уйдет, ничего с меня не получишь, дурень ты.
— Ага, нашел дурня, — хохотнул воевода, даже не обидевшись. — Будешь смирнее, пойдешь завтра по каменья сам. Там, глядишь, и силы хватит.
Чудь ничего не ответил. Длинные пальцы сомкнулись на путах, разрывая конопляную бечевку. Освободив обе руки и ноги, мужчина сел, обхватив колени длиннющими руками. Длиннющими, то слабо сказано. Руки того чуди, ниже колен, когда он стоял, доставали.
С приходом ночи он так и не сомкнул глаз. Напротив, чудь их раскрыл. Сидел муж чудской так, не шелохнется, да что-то невнятное бубнил под нос. Бубнил долго, то тише, то громче. Ему, вроде, и хотели сказать, мол, заткнись ты, паскудский сын, не мешай людям спать. Да побоялись, стал быть, перегибать. Не таясь более от слепящих лучей Ярило, чудь буравил ночь огромными, тускло светящимися очами, посреди каждого из которых проступала вертикальная черточка зрачка, аки у кошачьего глаза.
Ночь укроет землю сказкой,
Чудь проснется ото сна.
Солнце спрячется на небе,
Тень луны едва видна.
Чудь коснется ложа мира,
Выпьет реку, вкусит скал.
Тихо шепчет, стонет ива,
Где ты, милый, пропадал?
Чудь застынет, словно камень,
Выдох, вдох, и губ оскал.
Охнет чудь, укусит землю,
Снова замер, задышал.
Бормотание странного мужа из рода чуди еще долгое время смущало дружинников, коим не посчастливилось той ночью заступить в дозор. Не жалел их ушей белоглазый. Так и шептал себе под нос всякое, да зыркал сверху. Недобро. Ой, недобро он зыркал на тех, кто пленил его, так по-разбойничьи. Подло. Как зверя. Как неравную себе тварь.
Глава 2. Плата за дерзость
Раннее весеннее утро озарялось ярким солнечным светом. Звонкие трели птиц оглашали лесную опушку, радуясь первым после зимы теплым дням. Легкий ветер лениво шевелил голые ветви деревьев. Поляну, на которой стояли двое влюбленных, покрывал слой снега, но там, где солнце пригревало сильнее, виднелись первые проталины. Пузатая божья коровка старательно ползла по коре, когда парень подставил палец и ловко подобрал насекомое.
— Загадай желание, Люта.
Букашку поднесли к самым губам девушки, чтобы та, как произнесет слова заветные, сразу же дунула на насекомое.
— Да глупости все это, Милославушка, оставь коровку в покое, пусть летит себе, а желания мои и так все сбудутся.
Люта еле удержалась от того, чтобы язык не высунуть, да только в голове слова батькины всплыли разом: «Ты, Лютонька, характерец-то свой мужику не показывай. Мной ты не битая, так муж, глядишь, суровей попадется».
— Экая ты уверенная! — воскликнул Милослав и стряхнул с руки букашку. Рука вернулась к лицу возлюбленной, шершавая ладонь нежно погладила румяную щечку красавицы. — Выходи за меня, Лютонька.
Сердце в груди девицы затрепетало, руки, ноги ослабли, а голос стал больше похож на блеянье козочки.
— Выйду, миленький, выйду, родненький. Батька с детства тебя знает, против не будет, ты только все честь по чести сделай, а там твоя я.
Милослав на мгновение затаил дыхание, так хороша была его Люта в миг счастья. Провел рукой по косе черной шелковой и аккуратно потянул за кончик, приближая лицо девушки к своему. Люта охнула, но послушно наклонилась да так и замерла, когда губы Милослава встретились с ее устами. Ресницы дрогнули и опустились, покоряясь нежности любимого. Вечность бы так на поляне с милым провести, но обязанности никуда не делись, а отцовский наказ гулять не долго и не далеко выполнялся с точностью да наоборот. О чем и поспешила сообщить Люте кормилица.
— Лютка! Несносная девчонка! Вот же я тебе сейчас! Расскажу отцу, чем тут занимаетесь, ужо обоим вломит. Нашли, где миловаться. Мало было задранного лешим охотника о прошлой седьмице, а они туда же.
Люта как ошпаренная отскочила от Милослава и бросилась в сторону кормилицы, пряча красное, как вышивка на юбке, лицо. Не было печали, так русалки накачали! Принесла бабку нелегкая.
— Бронюшка, прекрати! Ничего батька не узнает, а деда Всемира не леший задрал, а медведь. Нечего было к нему в берлогу с перегаром лезть и клюквой швыряться, чтобы накормить.
— Ой ли. Смотри, Лютка. Потеряешь честь, никто замуж не возьмет, а то и не потерпит староста своеволия твоего и выгонит из дому, будешь знать, как с парнями обжиматься. Быстро домой! Лепешки сами чай не спекутся, а комоедица [1] на пороге, чем гостей привечать будешь? — Кормилица зыркнула злобно на Милослава. — А ты чего стоишь? Почитай все мужчины уже зерно сыплют [2]. — Дернула Броня Люту за косу, да так и пошли: Лютка, охающая от боли, и Броня, причитающая на ходу.
Когда дошли до первого дома у самой околицы, бабка отпустила косу воспитанницы, покружила ее перед собой за плечи худые, поцокала недовольно языком и рукой махнула, мол, не поможет уже ничего. Толкнула в спину, побуждая идти вперед, а сама молчаливой тучей следом пошла.
Селение Глиска процветало, несмотря на то, что граничило с давними врагами северян хазарами. Пожалуй, по этой причине и процветало. Оно ведь как, можно сопротивляться, не жалеть ни людей, ни хозяйство и все равно платить дань, а можно договориться. Вот и староста Глиски не стал идти супротив заведомо сильного врага. Он исправно отдавал откуп кочевому народу, всегда был вежлив и старался возникающие ссоры решать с добром. Благо наместник хазарский попался разумный, в меру терпеливый.
Кто-то считал, что это проявление слабости, а староста Любомир думал так: «Легко говорить, когда не ты за жизни отвечаешь, да и воеводу одного уж повесили, второго не надо».
Хазары не доставляли проблем жителям, не врывались в дома и не насильничали чужих жен, не угоняли рабов и рабынь как скот на продажу, по крайней мере из Глиски. Им нужна была еда, питье, и дань в размере серебрушки с дыма в год. Не так много за спокойное житье. Меньше всего старосте хотелось повторить судьбу соседа. Как не возводили они укреплений, как не строили частоколов и не выкапывали рвы, все одно — словно смерч пронесся. Женщин, мужчин, детей, всех без разбору убивали и продавали в рабство. Честь важна, да толку от нее, когда ты в сыру землицу носом уткнешься.
Любомир как раз возвращался со святилища и еще издалека увидел Люту, идущую как на казнь, а за ней злющую Броню, периодически подталкивающую девушку в спину и что-то бурчащую. За ними бежала стайка детей. Они смеялись, передразнивали кормилицу и играли в игру «дерни Лютку за косу». Игра заключалась в том, чтобы успеть дернуть за волосы и увернуться от звонкого подзатыльника. На миг староста залюбовался. Красивая дочка у них с женой получилась: тоненькая, что березка, коса до пояса, очи карие жгучие в обрамлении черных пушистых ресниц, румянец на щечках, носик ровненький, а уста алые, аки малина душистая.