А сам на меня не желает смотреть, не кидает вызова, прямо глядя в глаза. Все куда-то в сторону взор отводит. Что это с ним?
– Еще чего, терпеть твои прикосновенья, – не могу ему не дерзить.
От моих слов на его бледной коже появляются пятна:
– Ваши, – поправляет меня.
– Ваши, – соглашаюсь я, усмехаясь.
– Да что б я, норт, у кого-то в служанках ходил! – восклицает яростно он.
Затем с отчаянием Таррум в тот же миг добавляет:
– Никто моей лжи на приеме том не поверит…
Я злорадно смотрю на него. Приятно и его затащить в могилу. Моя злость задевает его, распыляет сильнее.
– Залезай, ж-живо, – шипит на меня. Да давит все колдовской силой. Отступать назад мне уж поздно давно.
Я покорно залезаю в лохань. Морщусь, когда кожа обжигается от горячей воды. Позволяю Ларре к себе подойти. Подпускаю к лохани, но, предупреждая, громко рычу.
Он начинает нещадно тереть мое тело, будто желая в отместку еще больше боли мне причинить. Проводит мочалкой из пеньковых веревок по коже до скрежета, до потемневшего цвета. От боли зубы плотно смыкаю, не желая показать свою слабость ему.
Кожу мне щиплет, саднит. Жжет ее чайное мыло, мелкие ссадины легко обжигает.
А вода темнеет от грязи, стекающей с тела, и появляются в ее толще взвеси и муть. Начинает остывать влага в лохани. Теперь она как прежде не горяча.
Но с Ларре злость все сходит:
– Кто мог бы подумать, что я, благородный, заместо служанки голых девиц мыть примусь! – пыхтит с недовольством мужчина.
В ответ ему не молчу:
– Я не человек, – ненавистно напоминаю ему.
Таррум тоже безмолвствовать не желает:
– Да у барышень родовитых гордости поменьше будет, чем у блохастой волчицы! – разражено бросает он мне.
Ему я больше ничего говорить не решаюсь. Негодуя, вслух ни слова не произношу. Но Ларре, напротив, начинает успокаиваться. Его движенья становятся не столь жестоки и резки. Уверенно он принимается мыть мои густые и черные волосы. Осторожно перебирает, их мылит. Распутывает появившиеся за ночь колтуны.
Чую, как постепенно его злость переходит в умиротворяющий, уютный покой. И даже неожиданно чувствую вдруг, что его руки теплы и мягки.
Он смывает с моей головы мыльную пену, промывает с осторожностью волнистые длинные пряди. Я жмурю глаза, чтобы едкое мыло их не драло, не щипало. Но все равно ощущаю, что мне больно глядеть.
А в парной стоит тишина, спокойная, не ведающая тревоги. Лишь падают капли с моей головы да разбиваются, стекая по голой коже.
Воздух все также горяч, но к нему уже я привыкла. Почти я могу спокойно дышать в этом жаре и губительном, душащем зное.
Снаружи же тихо шумит обычный для Кобрина дождь. Едва слышу, как по пологим карнизам стучат холодные капли и как свистит вдалеке безмятежный, спокойный ветер.
***
И тогда я думаю. Вот живу же с людьми и почти что не ведаю горя. Не помню уже, каково голодать, гнаться за быстро бегущей дичью, увязая в рыхлом, глубоком снегу. Засыпать, страшась лютых морозов. А по утру не решаться глаза открывать, чтоб узреть, кто из моих волков проснуться, замерши, не смог…
Пусть позабуду я, каково это – мчаться, обгоняя встречный стремительный ветер, дышать свежим воздухом, айсбенгским, родным. Пусть я не стану нуждаться в ласке родных мне волков и песни наши петь отучусь. Пусть.
Только людям верить давно отучилась…
Помню тех, которые на Живой полосе в Айсбенге жили. Что приносили волкам откупного, и не чурались дикому зверю помочь.
А еще помню, как пришла на полуостров зима столь лютая, что мы перестали надеяться наперекор всему выжить.
Впрочем, даже тогда мяса нам снова передали – ведь поставкам из Кобрина холода, даже самые страшные, отнюдь не мешали. И первым накинулся на него наш молодняк: переярки и прибылые. А мы, постраше, не лезли вперед, позволяя им сперва погрызться между собою. Ведь выживаемость всей стаи важнее, чем гибель одного из нас…
Они ели, ели, никак не насытившись. Пока куски, недавно проглоченные, не полезли назад… И малых волчат рвало с кровью на белый и чистый снег. Пенившись, слюна шла изо рта. В глазах лопались тонкие сосуды, окрашивая в темный белок.
Только самые слабые и хилые прибылые сумели тогда выжить. Им злополучного мяса просто не получилось достать…
До чего же злы были матерые волки! Как выли волчицы, теряя детенышей …
Людей, увидев, мы едва не загрызли. А те с нами бороться разве могли?
Вышла вперед них одна баба. Презренно и зло посмотрела на нас. И вдруг жутко она рассмеялась, сказала:
– Вкусно вам было-то, песьи дети?
Тогда же нам не дали напасть на нее. Вперед Пересвет, деревенский староста, вышел. Говорил ей:
– Что же, Бажена, ты наделала? – сокрушался.
От нее не пахло раскаянием, только веяло бесконечно и тягостно зло.
– А что ты хотел? Надоели мне твои подачки. Каких-то зверей кормишь получше, чем тех, кого должен. А людям твое мясо нужней! – громко, развернувшись ко всем, закричала Бажена.
Пересвет на нее с тоской поглядел да изрек:
– Разве ль ты голодала? – и воскликнул для всех, – Иль еще кто?
Никто не вышел вперед, стояли все люди, глядя на светлую землю, сплошь укрытую покрывалом из снега. Но женщина, что нас решила всех потравить, униматься никак не желала. С кислой желчью сказала она:
– Да зачем голодать, когда твои люди могут вдоволь питаться? – завистливо выговорила Бажена, – Иль зверей диких, Пересвет, ты боишься? Да только я, женщина, нашла способ справиться с ними. А ты, мужик, и не можешь? Да только, может, ты и не мужик? Неужто на всей полосе не найдется такого, что б с вилами на этих диких псов пошел?
Мы зарычали, зубами заклацали. Только женщине то и надобно было.
– Али не видишь, как опасны твои ручные питомцы?
Мы наступали. Пока Китан не приструнить вздумал волков:
«Стойте, – обратился он к нам, – Сперва нам надлежит подумать, убивать ли ее».
К нему вышла волчица Дарина:
«Что думать? – возмутилась она, – Сегодня из-за нее я потеряла долгожданного сына!»
Волки одобрительно зарычали, залаяли. Но Китан сохранял в сердце покой:
«Мы отомстим ей, и люди решат, что все, сказанное ею, правда. Что нас надлежит лишь уничтожить, изжить».
«Так давайте же сами порвем этих людишек!» – подозвал кто-то из стаи.
Другая матерая волчица тоже вышла вперед:
– Если мы начнем войну с людьми, они прекратят давать нам откупного. И мои дети, прибылые, погибнут. Голод убьет их, что клинок…
К Китану Пересвет подошел. С мольбой попросил:
– Пойдем, поговорим, волк…
Мой дон за человеком пошел. В доме старосты захлопнулась за ними деревянная дверь. Там, обернувшись иным ликом, вел мой волк разговор с Пересветом. А после вышли они оба, и сказал мудрый староста:
– Не должны люди повторять ошибки своих отцов. С волками в мире жить надлежит. А ты, Бажена, мое слово нарушила…
Женщина рассмеялась зло, широко:
– Кто ты князь иль король, чтоб жизнь мне вершить?..
– Ты сама его выбрала старостой, – не согласился с ней кто-то с Живой полосы.
– Да, сама, – гордо произнесла Бажена, – И что с того? Прежде он думал о нас…
Ей кто-то тут же сказал:
– И все же старостино слово надлежит выполнять…
Она сплюнула в снег и ненавистно вскричала:
– Никто он мне! Никто! А вы, – обратилась она к жителям полосы, – Лучше б думали побольше, а не кидались слепо его приказы выполнять.
Пересвет выслушал предательницу и вынес ей приговор. Изгнали ее, в Айсбенг, в самое сердце изгнали… А мы, волки, так и не тронули ее. Предоставили ей ту смерть, которую женщина так страшилась, боялась.
А умерла она, мучаясь от нестерпимого холода. И главное – одолел ее голод такой, что пришлось ей нас, ненавистных зверей, молить о пощаде…
Но мы не пришли.
Тогда я поняла, что удара ждать можно от человека, к которому прежде был полон доверия. Что в подачке от него может быть подлый, смертельный яд.