Экспонатами были и расставленные вдоль стен стулья. Все они были сделаны в столярной мастерской домзака, и на каждом висела табличка с фамилией мастера и с указанием, когда и за что он отбывал срок.
Никакого отношения к музею не имел только письменный стол, на котором аккуратными стопочками лежали «сводная ведомость наличности заключенных», рапорты дежурных надзирателей, папка переписки по обмену опытом с Башцентроисправдомом и Вятским исправтруддомом, изданный в Киеве словарь воровского и арестантского языка, несколько номеров журнала «Вестник права» за 1916 год и отобранные у заключенных самодельные тюремные карты — стирки. Любопытно, что тузов, королей, дам и валетов не было. Учитывая дух времени, тюремные художники заменили их цифрами…
Ровно через полчаса, словно специально демонстрируя свою пунктуальность, появился Ворд.
— Осмотрел наши экспонаты, товарищ субинспектор?
— Осмотрел, Вильгельм Янович.
— На «пять»?
Я похвалил музей, отметив качество фотографий. Снимки действительно были отменными.
— А Никольский говорит, что я вульгаризацией занимаюсь, — сказал Ворд. — Хотел, чтобы я песню «Тихо и мрачно в тюремной больнице…» снял. А я ему сказал, что вначале меня снять нужно. Зачем песню снимать? Такие песни изучать надо, учить на них людей, воспитывать. У этой песни классовые корни. А блатная лирика ближе заключенным, лучше ими усваивается. Правильно?
— Конечно.
Ворд лукаво посмотрел на меня. Он был не так прост, как казался.
— Что-то ты, товарищ субинспектор, сегодня во всем со мной соглашаешься, — сказал он. — Улещиваешь Ворда, а?
— Подозрительным ты стал, Вильгельм Янович.
— Не подозрительным, а наблюдательным. Один человек не может во всем с другим человеком соглашаться. А когда все-таки соглашается, я себя спрашиваю: а почему? Видел нашу картонажную мастерскую? — перевел он разговор на свою излюбленную тему. — Мы в этой мастерской настоящую революцию задумали сделать.
Ворд делился своими планами реорганизации мастерской, а я продумывал, с какой стороны к нему подступиться. Моей задачей было организовать Сердюкову безопасный побег. Фактически это был единственный приемлемый выход из создавшегося положения. Сердюков на свободе представлял для нас намного больший интерес, чем в заключении, причем Сердюков, бежавший из тюрьмы и скрывающийся у своих друзей, а не Сердюков, выпущенный на свободу за отсутствием улик и стремящийся всем своим поведением показать, что он не причастен к убийству. Только побег мог исправить вред, нанесенный поспешным арестом. Это понимали и Сухоруков, и Фрейман, и Савельев, которого последние события заставили усомниться в его версии.
Но если для нас, работников уголовного розыска, удачный побег Сердюкова был очередным ходом в запутанной игре с неизвестным противником, операцией, которая сулила массу преимуществ при относительно небольшом риске, то для начальника тюрьмы Ворда побег был бы чрезвычайным происшествием, темным пятном в его послужном списке. Правда, Никольский, по моей просьбе, обещал все это наверху утрясти и переговорить с начальством Ворда, но обещание не официальное предписание с гербовой печатью.
— Послушай, товарищ субинспектор, — прервал мои мучительные размышления Ворд. — Ты знаешь, что может быть хуже преждевременных родов? Не знаешь? Так я тебе скажу: запоздание. Разродись наконец. Я вот говорю, а ты не слушаешь.
— Слушаю, Вильгельм Янович, — робко запротестовал я.
— Ну зачем врешь, зачем? — укоризненно сказал правдолюбец Ворд. — Я же не слепой, а зрячий двумя глазами. Ни мастерская, ни Ворд тебя не интересуют. Тебя Сердюков интересует. Вот и говори о Сердюкове, а я послушаю.
Мне не оставалось ничего другого, как изложить Ворду без всяких недомолвок план предполагаемой операции. Ворд слушал, посасывал свою трубочку с изгрызанным мундштуком. Когда я кончил, он спросил:
— Ты понимаешь, что значит для меня удачный побег?
Я сослался на обещание Никольского. Ворд поморщился.
— Я это не к тому тебе сказал. Я это тебе сказал к другому. Вы уверены, что это единственный выход? Может, ваш Сердюков через день, через два все честно расскажет следователю.
— Нет доказательств, Вильгельм Янович.
— А, доказательства, доказательства, — отмахнулся Ворд. — Нет доказательств, но есть совесть. У него же есть совесть?
В отличие от Ворда, который был убежден, что у каждого человека есть совесть, я никаких надежд на совесть Сердюкова не возлагал.
Ворд задумался, поковырял в трубке спичкой, выбил пепел.
— Согласен?
Ворд помолчал и наконец решился:
— Согласен.
Он объяснил мне, что побег возможен только из тюремной больницы, окна которой выходят в переулок и плохо просматриваются со сторожевых вышек и с внешних работ.
— Но мы подследственных на внешние работы не выводим, — добавил он.
— Совсем?
— Нет, иногда делаем исключения.
— А ты как предполагаешь, Сердюков собирается бежать?
— Я не предполагаю, я знаю, — почему-то рассердился Ворд. — У меня уже четыре дня лежит ходатайство старосты камеры об использовании Сердюкова на внешних работах. Что тут предполагать? Все без предположений ясно.
— Ты, надеюсь, не отказал?
— Пока нет.
— Значит?…
— Ну подпишу, подпишу, — сказал Ворд. — Обещал — значит, сделаю. У нас эти вопросы решает совет воспитателей, но я уверен, он со мной согласится. Завтра же его включат в группу. Пускай бежит!
— А что из себя представляют внешние работы?
— Ремонт тюремной стены. Стена у нас совсем старая, разваливается, вот мы ее и ремонтируем. Тридцать — сорок человек ежедневно работают. Не видел, когда сюда ехал?
— Охрана большая?
— Три красноармейца и один надзиратель. Часовой с левой от ворот вышки тоже поглядывает. Много?
— Многовато.
— Если хочешь, могу уменьшить.
— Нет, это может вызвать подозрение, — сказал я и изложил ему свой план. Ворд не возражал:
— Твоя операция — ты и думай, как лучше организовать.
Затем он проводил меня на место, где шли строительные работы, и ознакомил с системами оцепления, сигнализации и расположением сторожевых вышек.
Теперь мне оставалось отыскать подходящий дом для наблюдательного пункта, где бы могли обосноваться работники оперативной группы, изучить переулок, а особенно проходные дворы, и определить возможные маршруты после того, как извозчик выедет из переулка.
Со всем этим я провозился часа три, а потом, набросав подробный план переулка, отправился в МУР.
— Тебе привет от Азанчевского-Азанчеева, — встретил меня Фрейман.
— Заходил?
— Не только заходил, но и порадовал одним сообщением, — сказал Илюша.
Оказалось, что вчера вечером к Азанчевскому на квартиру явился некий молодой человек, который представился ему племянником Богоявленского, приехавшим в Москву из Омска. Молодой человек весьма скорбел по поводу трагической гибели своего любимого дяди, который был кумиром всей семьи, говорил, что дядя высоко отзывался о достоинствах своего друга Азанчевского-Азанчеева, и очень настойчиво интересовался, не передавал ли Богоявленский Азанчееву каких-либо документов из своих личных архивов. Эти бумаги для Азанчевского-Азанчеева, разумеется, никакой ценности не представляют, а для их семьи они реликвия, память о дяде. Поэтому мамочка наказывала их обязательно разыскать. Если бы Азанчевский-Азанчеев ему в этом деле помог, он был бы ему весьма благодарен, а все расходы по розыску взял бы на себя. Азанчевский-Азанчеев сказал молодому человеку, что никаких документов Богоявленского у него нет и единственная помощь, которую он в состоянии оказать, это порекомендовать ему обратиться в Московский уголовный розыск к следователю Фрейману. Он расследует дело об убийстве Богоявленского и, возможно, располагает какими-либо данными. Кроме того, Азанчевский дал ему с той же целью адрес своего дяди Стрельницкого, так как молодой человек сообщил ему, что собирается заехать на несколько дней в Петроград.