— Не суетитесь, граждане! Все успеете. Не лезьте друг другу на головы, граждане!
— Хам! — возмущался мой сосед по купе, инженер, командированный в Москву каким-то трестом с очень длинным и непонятным названием. — Небось в старое время так бы не посмел. А теперь все терпим!
На перроне Николаевского[6] вокзала, таком же вылизанном, как и перед войной, меня встретил Виктор Сухоруков. Я его не сразу узнал. И не мудрено. Он мало напоминал того Виктора, с которым я столкнулся в конце семнадцатого года в электротеатре Ханжонкова, где он арестовывал Сережку Барина. Вместо кожаной куртки и маузера в деревянной коробке — шикарный реглан, на голове небрежно сдвинутая набок клетчатая модная кепка-«комсомолка», галстук, воротник сорочки перехвачен запонкой, победно сверкают черные, как антрацит, калоши. Чисто выбрит, аккуратно подстриженные усы — не слишком пижонские, но и не стариковские. Типичный преуспевающий нэпман — владелец универсального магазина или снабженческой конторы. Разве только глаза вызывают сомнение — зоркие глаза, холодные. У совбуров они другие — ласковые и располагающие. Ведь глаза тоже капитал. С такими глазами, как у Виктора, кредит «под воздух» не получишь, бронзовыми векселями не отделаешься. Не те глаза!
Виктор заметил мое удивление, усмехнулся:
— Хорош? Ничего не поделаешь. Обслуживаю нэп во всех его проявлениях…
Я знал, что он теперь правая рука Медведева, начальник секретной части, единственного отдела розыска, сотрудники которого в силу служебной необходимости старались не отставать от нэпманской моды. Но странно было видеть Сухорукова совсем непохожим на того Витьку, каким его рисовало воображение. В этой одежде он казался чужим. Кожанка ему шла все-таки больше. И усы… На черта ему эти нэпманские усы?
— Налюбовался? — спросил Виктор. — Теперь можно и обняться. А ты возмужал. — Он обнял меня и, насмешливо взглянув в глаза, прижал к себе чуть сильней, чем полагалось бы при дружеской встрече. — Ну как, набрался силенок на петроградских харчах? — Я почувствовал, что начинаю задыхаться. — Слаб, слаб… Не в коня корм. Не забыл еще, как в гимназии просили о пощаде?
— Помню. Только отпусти…
О могущественнейший из могущественнейших, о сильнейший из сильнейших, о справедливейший из справедливейших! Признаю тебя победителем в честном бою и обязуюсь свято, не жалея живота своего, выполнять все, что ты мне прикажешь или скажешь, — продекламировал я. — А если не исполню, то пусть мне устроят темную или наплюют на самую маковку, и пусть я, клятвопреступник, сделаюсь классным надзирателем за грехи мои… Точно?
— Точно, — подтвердил Виктор и добавил: — А хорошо, что ты в Москву вернулся…
Не обращая внимания на суетливых мешочников, подозрительных молодых людей с перстнями на пальцах, очкастых интеллигентов и худосочных барышень — всю ту разношерстную толпу, которая выплеснулась из вагонов, мы, энергично работая локтями, пробрались к выходу.
Вот наконец и привокзальная площадь, крикливая, гомонящая, заставленная лотками, киосками, лавками, запруженная экипажами, бешено звенящими трамваями и прокатными автомобилями, за рулем которых сидели спортивного вида люди в кожаных высоких перчатках и очках-консервах.
Да, Москва — это не чинный Петроград!
К нам подошел высокий парень с кусочками синего неба в глазах и с вьющейся золотой шевелюрой.
— Это и есть твой Белецкий? — спросил он у Виктора и протянул мне руку: — Будем знакомы, гладиолус. Про Илью Фрейма на слыхал? Не слыхал? Тогда еще услышишь.
Он ловко перехватил у Виктора мой чемоданчик, подбросил его, поймал и, почесав переносицу, убежденно сказал:
— Ни золота, ни валюты. Вывод: частный магазин в Москве открывать не собираешься. Верно?
— Абсолютно.
— То-то же. Фреймана не обманешь. Насквозь вижу. Ну как, на лихаче поедем или на трамвае? Предупреждаю — у меня целковый.
— Ты у Веры остановишься? — спросил Виктор.
— Конечно.
— Тогда обойдемся без лихача. Здесь рядом.
— Значит, трамваем? — Фрейман щелкнул пальцами и лихо пропел: — «Синячище во все тело, на всем боке ссадина, на трамвае я висела, словно виноградина».
Виктор, посмеиваясь в усы, сказал:
— Раньше в розыске был один трепач — Булаев. Теперь два. Все по Марксу: расширенное воспроизводство…
— Ты меня обижаешь, гладиолус, — сказал Илюша. — Признайся, что Фрейман все-таки вне конкуренции.
— Не спорю.
Илюша удовлетворенно тряхнул шевелюрой, и мы направились к трамвайной остановке, где народ с руганью и шутками брал штурмом жалобно поскрипывающий трамвай.
II
Трамвай дернулся, остановился.
— Чистые пруды, граждане!
Людской поток вытолкнул меня на переднюю площадку. Я попытался ухватиться за поручни, но — куда там! — почти кубарем скатился на булыжную мостовую. Вслед на мной вылезли помятые и распаренные Виктор и Фрейман.
— Жив?
— Наполовину.
Дребезжащий звонок — и шумный трамвайный мир пронесся мимо, оставив нетронутой вековую тишь Чистых прудов.
Безмятежная синь неба. Вдоль рельсов, по которым будто никогда и не ходили трамваи, — сугробы жухлых листьев. Покачиваются, растопырив пальцы ветвей, молоденькие деревца за штакетником. На скамьях бульвара — матери с закутанными детьми.
— Саша, Саша! Ты куда?
Я невольно вздрагиваю и улыбаюсь: нет, это не меня. Улыбается и Виктор.
— Такой Москва снилась?
— Такой.
От трамвайной остановки до Мыльникова переулка ровно две минуты хода. Когда-то я пробегал это расстояние за одну минуту. Здесь все до мелочей памятно. В этом двухэтажном домике с голубыми карнизами жил мой одноклассник, бессменный председатель совета гимназии и нашей «большевистской фракции» всегда спокойный и медлительный Петька Симоненко, а в соседнем дворе была столярная мастерская, в ней Виктор мастерил по вечерам самокат, который стал предметом зависти всех соседских мальчишек. А вот и здание гимназии. Теперь тут какое-то учреждение: парты из классов вытащили и поставили вместо них канцелярские столы. Уютный, окруженный палисадником домик купца третьей гильдии Пивоварова, а за ним высокая, небрежно оштукатуренная стена нашего дома.
Ноги сами бегут по лестнице. На лестничной площадке второго этажа я останавливаюсь и деловито начинаю отдирать прикрепленный кнопками плакат санпросвета: «Пролетарий! Сифилис — враг революции!» Виктор и Фрейман смотрят на меня как на сумасшедшего. Но я не обращаю на них никакого внимания. Наконец плакат снят. Ага, вот она! На стене под слоем краски еще можно разобрать вырезанную перочинным ножиком (шесть лезвий, отвертка и ножницы) надпись: «Саша Б. + Лена П. = любовь». Мы хохочем и взбегаем на третий этаж.
Веры дома, конечно, нет. Она любит своего брата, но не могла, разумеется, «пожертвовать общественным ради личного». Дверь открыл (предварительно выяснив Кто, откуда и зачем) наш сосед доктор Тушнов, еще более располневший, с обрюзгшим лицом, густо разрисованным склеротическими жилками. Мой приезд его, видимо, не обрадовал. Он так и не забыл той дурацкой истории, когда я, приняв бандитов за сотрудников МЧК, помогал им производить у Тушновых «обыск» и «изымать драгоценности».
— Прибыли в родные Палестины? — кисло сказал он и подозрительно посмотрел на Фрейма на, одетого в куцую солдатскую шинель. — Этот гражданин тоже с вами жить здесь будет?
Узнав, что Фрейман претендовать на жилплощадь не собирается, он немного успокоился и почти доброжелательно сообщил:
— Вера Семеновна на кухне обед оставила. Но учтите: только на одну персону…
Фрейман вскоре ушел, оставив меня наедине с Виктором и «обедом на одну персону».
— У тебя мало что изменилось, — сказал Виктор, с любопытством оглядывая комнату. — А я был здесь последний раз в конце девятнадцатого… Та же кровать, та же кушетка, та же пыль…