— Прости, Оля, что так рано. Как откуда? От себя. А-а-а. Да надо было, дела. С утра сегодня много дел. А тебя будить не хотелось. А доехал на такси. Они между прочим круглосуточно работают… Ты послушай меня внимательно. И постарайся понять. Когда вы с Дашкой собираетесь к сестре, к Нине?.. Так, это значит, через три дня. Ты вот что, уезжай сегодня. Билеты я возьму. Да, сегодня. Именно сегодня. Никаких дел и встреч, Оля! Я умоляю тебя. Я на коленях тебя прошу, я сейчас на коленях стою. Нет, нет, ничего серьезного. Но надо, понимаешь, надо. Ради Дашки. Да, вот так, совершенно верно, связано со вчерашним. Не волнуйся, это временно. Да, да, шутки, только злые очень шутки. Я разберусь. Все. Днем завезу билеты.
Тяжело. Он ведь не объяснил ей ничего, а только напугал. Можно понять ее состояние. Но так будет лучше. Вернее, даже не лучше — это единственный выход, пока все утрясется. Сестра ее живет достаточно далеко, в маленьком, уютном тихом городке, в трехстах километрах отсюда. Пока кто вызнает, где они, если это, вообще, кому-либо еще понадобится, пройдет время, так необходимое сейчас.
День в институте прошел на редкость быстро и неутомительно, и не смотрел Вадим на часы каждые полчаса, как обычно, и не ловил себя на унынии и на сожалении усмешливом, что так тянутся часы и минуты. И с билетами для Ольги быстренько умудрился управиться, и успел их отвезти, опять ей толком ничего не объяснив, — да и что мог он объяснить? — а только умоляюще руки к труди прикладывая. Это хоть и озлило ее, но сумела она сдержаться и согласилась все же уехать, внутренним материнским чутьем чуя, что дочери ее что-то угрожает…
Рогов, каждый раз проходя мимо Вадима, кивал ему ободряюще, мол, не беспокойтесь, все будет как надо, а в конце дня остановил его даже в коридоре, сказал полушепотом: «Сорокин о нашем деле пока не говорит, а мы и не напоминаем, так что… А если спросит, я скажу, мол, проверили, хороший человек, выдержанный, достойный». Вадим едва не скривился в ответ, видя явную глупость ситуации — занятым людям приходится доказывать, что он, Данин, не делал того, чего не делал никогда. Бред. Но вовремя спохватился и вместо гримасы пренебрежения изобразил благодарную улыбку — как-никак добра ему Рогов желает.
Марина, казалось, весь день ему что-то сказать хотела, но никак не решалась, а он ей особого повода-то и не давал для длинного разговора, так все междометиями, хмыканьями отделывался, делая вид, что очень занят.
Около шести он уехал в управление культуры, завизировать письмо, а когда вышел оттуда, сообразил, что недалеко от Шишковского переулка обретается. Постоял недолго, раздумывая, а потом взял да и направился в его сторону пешочком, прогуливаясь и отдыхая. И вот удивительно, несмотря на то, что немало неприятных мгновений он пережил в этом переулке, никаких недобрых эмоций вид его не вызвал, не испортил ровного настроения и даже не изменил. Хороший признак? Добрая примета?
Тротуары были немноголюдны, и всего лишь две машины проурчали по мостовой, пока он шел, а двор за чугунными воротами и вовсе выглядел пустынным и сонным. Колебался перед калиткой Вадим недолго, неспешно огляделся лишь по сторонам и шагнул во двор. Первым делом посмотрел направо, там, где скамейка должна стоять, почти совсем скрытая от глаз тяжелыми, провисшими липовыми ветвями, и заулыбался, различив там знакомую фигурку и металлический блеск костыля на скамейке. И его тоже приметили и радостным восклицанием дали понять, что узнали.
— А я о вас вспоминал. И очень жалел, что не увидимся, наверное, никогда больше. — Михеев так и светился весь от удовольствия. И глаза его за тонкими стеклами излучали столько доброго тепла, что Вадим смутился даже, давненько уже никто не встречал его с таким радушием. Михеев оглядел его внимательно с ног до головы и добавил с легким удивлением: — А вы сегодня совсем не такой какой-то. Ну не такой, как тогда. Поскромней, что ли, построже…
— Углядели тогда нарочитость-то? — спросил Вадим, усаживаясь рядом.
— Ага. Что-то несвойственное вам, вашим глазам в вас было. Облик один, а глаза другие. Не вязалось как-то.
— Первым делом глаза изучаете?
— А как же? Они показатель всего. Что ты? Кто ты? Умен ли? Добр ли? Понятлив? Одержим ли? Имеешь ли страсть? Или же так, мотыльком летаешь? Всё они, глаза, рассказывают. Или я не прав?
— Правы, очень даже правы. К сожалению, далеко не все друг к другу так приглядываться умеют, и различать, и чувствовать.
— О, если бы умели или хотя бы захотели бы уметь, мы в одночасье лишились бы ну, по крайней мере, половины негодяев, властолюбцев, честолюбцев, завистников, самонадеянных тупиц…
— И куда бы они делись? — засмеялся Вадим.
— Они были бы просто-напросто отторгнуты обществом, — серьезно сказал Михеев. — Стали бы изгоями, никто бы с ними не общался, не принимал в расчет.
— Э-э-э, дорогой мой Юрий, — Вадим закурил, затянулся с удовольствием. — Здесь что-то не так. Они же ведь тоже люди, о двух руках, о двух ногах, плохие ли, хорошие, но люди. И, наверное, жестоко и безнравственно вот так избавляться от них. Это означало бы, что и те, кто изгоняет их, уже и сами не чисты, не человеколюбивы, не сострадательны.
— Да нет, как раз наоборот, это была бы гуманная мера, — изгнать, для того, чтобы поняли они, разобрались в себе, исправились.
— А если не поймут? А если не исправятся? А только сделают вид и будут внедряться и будут уже сознательно вредить. Утопия.
— Да вот и я к такому же выводу все время прихожу, — сразу согласился Михеев. Он вздохнул. — А что же делать?
Вадим опять рассмеялся, но не обидно, а мягко, по-дружески:
— Жить. И думать. Много думать и о многом. Сознавать скоротечность жизни…
— И сидеть сложа руки.
— Что? — не понял Вадам.
— Я говорю, значит, просто думать, и все, и ничего не делать, сидеть, значит, сложа руки.
— Нет, Юра, — хотел было Вадим хмыкнуть, но сдержал смешок, ни с того ни с сего интересный разговор получился, интересный и нужный, наверное, этому так ничего еще толком и не увидевшему в жизни парню с костылем. — Нет, Юра. Вот тут я совсем не согласен с вами. Тот, кто много думает, по-настоящему думает — мыслит, сидеть сложа руки не может, не умеет. Мысли его сами по себе к действию его призывают, и тогда он начинает работать много и одержимо. Ведь вы же рисуете, верно? Сначала для себя, а теперь хочется, чтобы люди увидели, так? И не тщеславия ради, а чтобы поняли: смотрите, я думаю, и это так прекрасно, попробуйте и вы, постарайтесь, научитесь… Ведь так?
— Так, — тихо сказал Михеев и, чуть прищурившись, внимательно посмотрел на Данина, а потом как-то сразу засмущался и отвел глаза.
— Так. Конечно, так.
Вадим хотел было уже попросить Михеева, чтобы тот сходил за рисунками и показал бы их, и подумали бы они вместе, как с ними быть, кому показать можно, но увидел тут сквозь подрагивающую, обеспокоенную теплым ветерком листву бесшумно въезжающий во двор автомобиль. Чистенькая, поблескивающая холеными боками черная «Волга» по-хозяйски солидно и значительно подъехала к подъезду и замерла возле него, чуть качнувшись на упругих рессорах. Сначала вышел водитель — приземистый, крутоплечий, в широкой, пообмятой на спине рубахе, затем с заднего сиденья — пассажир. Высокий пассажир был, ладный, немолодой уже, наверно, судя по морщинкам на шее, — лица Вадим не видел — тот все спиной к нему оказывался — в сером костюме. Пассажир повел худыми плечами, словно разминаясь, и зашагал к подъезду, предварительно что-то проговорив через плечо водителю.
— Знаете, кто это? — весело спросил Михеев.
— Нет, — насторожился Вадим.
— Это отец вашего школьного товарища. Ну про того, которого вы спрашивали, Леонида, кажется. Что-то, кстати, давно его не видно, Леонида. Мне мама про отца его рассказала, он какой-то начальник в городском строительстве. Симпатичный такой дядька, улыбчивый. Знаете, он как деловой американец, которых в кино показывают, уверенный, лощеный, с резиновой улыбкой.